Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дорогая, родная, милая любимица Таник!
Ты обещала писать каждые три дня, я ждал, ждал, лазил под ковер, но письмо оказалось двухнедельное, да еще и грустное.
Не грусти, детка, не может быть такого случая, чтоб мы с тобой не оказались во все времена вместе. И у меня и у тебя есть симпатичнейшие поезда. Ты спрашиваешь у меня о подробностях моей жизни. Подробностев нет. Начал писать «Баню» (с дьявольским опозданием) и пока еще не все фамилии действующих придумал.
Ввиду такой медлительности, отложил отъезд до числа 10–15 июля. Адреса свои тебе телеграфирую (кстати, от тебя не было ни единой телеграммы! Ты все говоришь, что я не пишу. А телеграммы — собаки, что ли?)…
Не написал ни одной стихотворной строки. После твоих стихов прочие кажутся пресными. На работу бросаюсь, помня, что до октября не так много времени, но работа ужасно твердая, и я от нее отскакиваю, только набив на лбу небольшие шишки недоумения и уважения к теме.
Милый мой, родной и любимый Таник. Не забывай меня, пожалуйста. Я тебя так же люблю и рвусь тебя видеть.
Целую тебя всю.
Твой Вол.
Пиши!!!
Таник милый, любимый мой!
Что ты болтаешь о каком-то «выпрошенном» (так, что ли?) письме? Тебе, детеныш, не стыдно? Ты же единственная моя письмовладелица. Брось меня обижать, пожалуйста.
Таник, я по тебе совсем, совсем затосковал. Ты замечаешь, что ты мне совсем, совсем не пишешь? Надоело? Детка, напиши, пожалуйста, и пообещай меня навестить, если до последнего надо.
Дальше сентября (назначенного нами) мне совсем без тебя не представляется. С сентября начну себе приделывать крылышки для налета на тебя.
Ты меня еще помнишь? Я такой высокий, косолапый и антипатичный. Сегодня еще и очень хмурый.
17-го июля еду. Пиши, пожалуйста, — от 20 до 28 июля Сочи до востребования и от 2 до 10 августа Ялта до востребования. Напиши и телеграфни хоть по разу обязательно.
К 15 августа опять Москва…
Вещи сложил в чемодан и собственноручно усыпал нафталином (не знаю, надо ли — от любви и усердия).
Вместе с письмом шлю тебе книжицы. Вторично. Пишу совсем мало. Голова не работает. Нужно обязательно поничего-неделать.
Таник родной и любимый, не забывай, пожалуйста, что мы совсем родные и совсем друг другу нужные. Обнимаю, люблю и целую тебя.
Твой Вол.
Родной и любимый Таник!
Прости, что я так зачастил письмами. Видишь, я не считаюсь с тем, что ты молчишь. Чего же ты, родная, считаешься с моими письменными принадлежностями? Пиши! Пиши!
У меня всегда мысль о тебе, когда я думаю о приятнейших и роднейших мне людях.
Детка, люби меня, пожалуйста. Это мне прямо необходимо. Шлю тебе книжицы (еще), детскую «Про маяк» (с главнейшей надписью) и «Слона».
По тебе регулярно тоскую. А в последние дни даже не регулярно, а еще чаще. Опять сильно заработался. У нас сейчас лучше, чем когда-нибудь и чем где-нибудь. Такого размаха общей работищи не знала никакая человечья история.
Радуюсь, как огромному подарку, тому, что и я впряжен в это напряжение. Таник! Ты способнейшая девушка! Стань инженером. Ты, право, можешь. Не траться целиком на шляпья.
Прости за несвойственную мне педагогику. Но так бы это хотелось!
Танька-инженерица где-нибудь на Алтае. Давай, а?..
Еду завтра. Буду набрасываться на все почты. Кроме тебя мне никто не пишет и, очевидно, и не будет.
Детка. Пиши и люби.
Целую тебя и люблю.
Твой Вол.
Скорей бы увидеть!
Родная!
(Других обращений у меня нет и быть не может).
Неужели ты не пишешь только потому, что я «скуплюсь» словами?! Это же нелепо.
Нельзя пересказать и переписать всех грустностей, делающих меня еще молчаливее.
Или, скорей всего, французские поэты (или даже люди более часто встречающихся профессий) тебе теперь симпатичнее? Но если и так, то ведь никто, ничто и никогда не убедит меня, что ты стала от этого менее родная и можно не писать и пытать другими способами.
Таник, если тебе кажется, что я что-либо забыл, выкинь все это немедленно в Сену или в еще более мутные и глубокие места. Моя телеграмма к тебе пришла обратно с ответом о ненахождении адресатки.
Детка, пиши, пиши и пиши. Я ведь все равно не поверю, что ты на меня наплюнула. Напиши сегодня же!
Накопились книги и другие новости, которые пищат и просятся к тебе на лапки.
Целую, люблю.
Твой Вол.
Элик! Напиши мне, пожалуйста, что это за женщина, по которой Володя сходит с ума, которую он собирается выписать в Москву, которой он пишет стихи (!!) и которая, прожив столько лет в Париже, падает в обморок от слова merde!? Что-то не верю я в невинность русской шляпницы в Париже! Никому не говори, что я тебя об этом спрашиваю, и напиши обо всем подробно. Моих писем никто не читает.
11 октября 29 года вечером — нас было несколько человек, и мы мирно сидели в столовой Гендрикова переулка. Володя ждал машину, он ехал в Ленинград на множество выступлений. На полу стоял упакованный запертый чемодан.
В это время принесли письмо от Эльзы. Я разорвала конверт и стала, как всегда, читать письмо вслух. Вслед за разными новостями Эльза писала, что Т. Яковлева, с которой Володя познакомился в Париже и в которую был еще по инерции влюблен, выходит замуж за какого-то, кажется, виконта, что венчается с ним в церкви, в белом платье, с флердоранжем, что она вне себя от беспокойства, как бы Володя не узнал об этом и не учинил скандала, который может ей повредить и даже расстроить брак. В конце письма Эльза просит по всему по этому ничего не говорить Володе. Но письмо уже прочитано. Володя помрачнел. Встал и сказал: что ж, я пойду. Куда ты? Рано, машина еще не пришла. Но он взял чемодан, поцеловал меня и ушел. Когда вернулся шофер, он рассказал, что встретил Владимира Владимировича на Воронцовской, что он с грохотом бросил чемодан в машину и изругал шофера последним словом, чего с ним раньше никогда не бывало. Потом всю дорогу молчал. А когда доехали до вокзала, сказал: «Простите, не сердитесь на меня, товарищ Гамазин, пожалуйста, у меня сердце болит».