Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хо-о! – хмыкнул Троекуров.
– Не смешно, боярин: богопротивно! Читай, Иваныч.
– «А младенцев причащайте истинным запасом тела Христова искусненько… И, мирянин, причащай робенка – Бог благословит!»
– Это он евхаристию отрицает, церковный бунтовщик!
– «А исповедаться пошто идти к никонианину? Исповедуйте друг друга согрешение по апостолу и молитеся друг о друге, яко да исцелеете».
– Подымусь на ноги, угоню бунтовщика в ссылку… запустошит церкви, вижу.
– «А воду-то святит, хотя и истинный крест погружает, да молитву диавольскую говорит».
– На молитву кинулся? Тут бы ему Никона! Он бы расправился с ним, а то мои епископы бояр иных боятся: Салтыкова, Соковниных… Жаль, нет Никона! – Царь метался на подушках, лицо покраснело, на лбу выступил пот, одеяло поползло на пол.
Троекуров, отстраняя огонь, поправил одеяло.
– «В правилах писано: и образу Христову в еретическом соборе не кланятися. А туто же и крест да еретическое действо».
– Сослать его и указать сжечь, да мало того: пытки повинен… избить пса до костей и в огонь кинуть!
Троекуров, видя, как гневается царь, тронул за локоть дьяка, шепнул:
– Спроси, Иваныч… не перестать ли?
Царь расслышал шепот, сказал:
– Читай, дьяк, все! Царица за него, изувера, стоит, а знает ли Ильинишна, кто он? Милославские все стеной за Аввакума, а Аввакум – бес!
Дьяк читал:
– «А с водою тою, как он придет в дом твой, и в дому быв водою тою намочит, и ты после ево вымети метлою, а иконы вымой водою чистою и ту воду снеси в реку и вылей. А сам ходи тут и вином ево пой, и говори ему: “Прости, мы недостойны идти ко кресту!” – Обряд водосвятия похабит, а мы ждем его примирения с церковью? Лицемерию и безбожию поучает. Господи! Мы ходим на Иордань с кресты, с хоругви, а он? Мы церковь украшаем, чтоб у народа вера была в нее, а через нее в Бога и царя… Он же служителей церковных лает, велит плевать на церковь, а без церкви народ – стадо волков… без Бога и без царя хочет, чтоб жили люди! Без церкви Бога забудут… Безбожие, бунт, бунт!
Царь задохся от своих слов и замолчал, лицо из красного стало бурым. Дьяк перестал читать. Царь отдышался, сказал:
– Читай, Иваныч! До конца знать хочу его богохульство… учитель, лжепророк! «Глядите-де на меня! Мученик я… крест страдания на себе несу…» Цепи ты нести будешь, сгинешь живой в яме!
Дьяк продолжал:
– «Он кропит, а ты рожу ту в угол вороти или в ту пору в мошну полезь, деньги ему добывай…»
– Какому лицемерию учит, изувер!
– «Да как собаку и отжените ево».
– Это рукоположенного-то служителя церкви как собаку!
– «А хотя и омочит водою тою, душа бы твоя не приняла того»… Дальше, великий государь, сорвано, – поклонился дьяк.
– Иди, Иваныч, будет нам – знаем, кто он, а ты, боярин, приглядывай и за Морозовой и за ними всеми с ним. Родион стар, то дело ему и не свычно.
Вошел спальник, сказал:
– Великий государь, духовник в крестовой просил к службе, ежели можно, выйти.
Окна царской спальни не мерзли: были на подоконниках грелки. За окнами один за другим начинали звонить колокола. От сияния месяца небо белело. Частые переплеты рам серебрились, и видны были в вышине яркие звезды.
– Идите, бояре! – царь говорил тихо. Спальнику сказал: – Пожди… смогу встать – одеваться будем.
Бояре, кланяясь, уходили. У крыльца в лунном сумраке мотались тени людей, лошадей и пятна саней, крытых коврами. Поблескивала упряжь, звякала сбруя, скрипели полозья отъезжающих, а по сеням неспешно выходили на постельное крыльцо двое: Троекуров с дьяком Алмазом Ивановым. Боярин, любезно оглядывая дьяка, посулил:
– Шапку, Иваныч, с адамантами в кистях, ту, распашную, соболью не продаю, а дарю тебе!
– Поминок ценной, боярин! Только и послуга, чаю я, надобна не малая за шапку?
Дьяк ответил, оглядываясь, и пробормотал тихо:
– Место свято, да ушей за иконостасами много…
– Послуга малая: слышал ли, дьяче, как государь помянул Никона?
– Необычно похвальное слово Никону, – как не слышать?
– В Судном приказе недавно посажен править дружок Никона – Никита Зюзин…
– Мои подьячие там – знаю! Чего надо про Зюзина?
– Болтун он, много слов, а что многограмотный Зюзин – цена тому малая… унижает он нас, служилых людей, когда до него тычемся.
– Сместить его, боярин, трудно…
– Сместить его, Иваныч, легко, ежели внушить ему вызвать Никона в собор на примирение…
– С государем примирения у Никона не будет… так же как у Аввакума с церковью.
– И не надо, Иваныч! Надо лишь, чтоб позвал.
– Не пойму тебя, боярин.
– Небеса ледяным светом загорелись, дерево трещит с морозу, – тут не сговоришь. Вот мой возок – за брашном с романеей у меня потолкуем.
– Честь большая с боярином пировать, да ждут домашние.
– А мы холопишку сгоняем к тебе упредить домашних… Едем ли?
– Едем, боярин!
Плохо бы пришлось Конону броннику, да его крестный отец боярин Одоевский заступился, сказал дьяку Земского двора, который написал на бронника кляузу, что-де «убогой Бронной слободы бронник, именем Конон, противился государеву указу и не пустил на двор решеточных прикащиков делать у него обыск и вынуть медь, которая по сыску подьячих у него была, а когда решеточные прикащики и сторожа пригрозили ему привести для обыска стрельцов, ночью сжег свой дом и тем злым делом учинил пожог всей Бронной слободы».
– Прекрати то дело, дьяк! – сказал Одоевский. – Убог он, глух и нем, от его глухоты могло быть несчастье с домом.
Дьяк дело прекратил, но объезжий, по слухам убитый в Медном бунте, Иван Бегичев пригрозил Конону. «Мы еще до тебя доберемся, глухой!» – написал он Конону на стене белой углем. Конон долго ту надпись не стирал, чтоб плевать на нее, проходя мимо. На пожарище, на старом месте, Конон выстроил небольшой дом. Кузницу сделал за домом в глубокой яме, выложенной кирпичом. К нему с похорон Таисия пришел Сенька. Конон встретил Сеньку, подвел его к черной доске в углу у окна, мелом написал: «На столбе у Земского двора я чел твои приметы: значишься ты в заводчиках Медного бунта».
Сенька также ответил ему письмом на доске:
«Боишься меня, Конон, то уйду!»
Конон нахмурился, вырвал из Сенькиной руки мел и написал:
«Дурак, не боюсь я – живи!»
Он свел Сеньку в кузницу, но свел его не наружным входом, а другим. В яму кузницы у Конона был особый вход под полом. Проход шел прежним тайным коридором, где хранились его и Таисия богатства. В конце коридора была небольшая камора, в ней висели готовые панцири и бехтерцы. Тут же стояла деревянная кровать с постелей, набитой соломой, серое одеяло тонкое. В каморе было жарко, так как узкий проход в кузницу приходился за горном. Узкое окно, имея раму и слюдяные пластинки, было открыто и глядело прямо в небо, а выходило оно за частокол на двор, заросший бурьяном, куда никто не заглядывал. Показав Сеньке убежище, Конон вернулся с ним в избу, посадил к столу. Принес еды и жбан пива. Сам не ел, потчевал, жестами указывая Сеньке. К столу он принес доску и написал: