Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прощай, Киюшка, прощай, голубушка. Не свить нам с тобой гнезда. Знаю, что не ворочусь я домой. убьют меня, чувствую я, что убьют.
И сам заплакал. Киюшка хотела крикнуть: «Чево говоришь не дело?», но сердце сжалось, ноги у нее подкосились. Колюшка сильно сжал ее за плечи. Успела только своим платком вытереть ему слезы, и он побежал догонять рекрутскую партию.
* * *— А и было-то нам по воснадцеть годков, — вздохнула Марья. Киюшка добавила:
— Фаинке-то, поди-ко, и воснадцети не было, она ведь моложе нас-то с тобой. Пока на окопы ходила, стало семнадцеть. Потемнели и ноцьки, покудова шли.
И старухи затихли, вспоминая военную пору.
— Господи, Царица Небесная, матушка, — вздохнула Марья. — Цево не пережили. Киюшка, дак ты от мужика-то так и не получивала никакой грамотки?
— Было одно письмо. Из Кущубы вроде. А больше шабаш. Пропал безвестной. Красное солнышко, пошел дак заплакал. Только и успел сказать: «Прости, Киюшка.». До чево стыдливой был, што и в баню ходили врозь. Он ведь так и не тронул меня, грешную.
— Все годы в ихнем дому и жила? — спросила Марья.
— Я и свекровушку схоронила честь по чести. И золовушка меня век не обиживала.
Помолчала. Добавила:
— Так и осталась я в девках, на всю жизнь.
У Коча на сей счет имелось теперь, конечно, свое особое мнение, но Коча рядом не оказалось. Он не слышал, что говорилось тут без его ведома.
ХОЛМЫ
Он пробудился от какой-то смутной щемящей тревоги. Глядел на яркий и мощный солнечный пук, бьющий в конце бревенчатого сарая, и старался понять, чем рождена эта смятенная и чем-то приятная душевная боль. Старался припомнить, что ему снилось, но образы ночного сна ускользали, оставляя неудовлетворенность.
Солнце било и в узенькие щели пазов. Ласточки со свистом влетали через окно, прижимаясь хвостиками к стропилам, щебетали, потом вновь улетали на улицу. Пахло травяной зеленью и высыхающей росой. Где-то на речке кричали ребятишки, купающиеся спозаранку, а в поле стрекотала конная косилка.
В доме никого не было. Мать, по извечной привычке, наверное, со старушечьим стоном и оханьем ушла на покос. Жена с двумя ребятишками каждое утро ходила загорать и купаться к дальнему омуту.
Он вспомнил вчерашнюю встречу со своим деревенским сверстником и вдруг понял причину своей щемящей душевной тоски.
Вчера он не успел осознать, каким немолодым, постаревшим выглядит его деревенский сверстник. А ведь он даже чуть постарше сверстника, и сегодня ночью, во сне, при- шло ощущение необратимости… |
До этого он все еще считал себя молодым, а тут, во сне, в подсознании, вдруг понял, что молодость давно кончилась, что он разменял вторую половину своей жизни. «Разменял»… Какое странное слово.
В деревне никого не было. Как тогда, в сенокосном детстве, стояли у ворот домов батожки, и одни стрижи с ласточками стригли над крышами синеву теплого воздуха. Солнце с утра нагревало мягкую дорожную пыль.
Он вышел в зеленое, звенящее кузнечиками поле и на ходу медленно обвел взглядом родные, много лет не виденные окрестности и деревни. Он ощутил сейчас какое-то странное радостное и грустное чувство причастности ко всему этому и удивился: «Откуда он взялся и что значит все это? Где начало, кто дал ему жизнь тогда, ну хотя бы лет четыреста назад? Где все его предки и что значит их нет? Неужели теперь все они это и есть всего лишь он сам и два его сына? Странно, непостижимо…»
Он вышел на крутой и зеленый холмик, огибаемый голубой озерной подковой. Купол церкви плыл в небе, плыл в редких белых облаках, плыл и все не мог никуда уплыть. Пчелы тихо жужжали над купами верб. Внизу от ветра и солнца мерцало озеро, голубизна, пронизанная лучами, темнела, дробилась в своем бесконечном изменении. А здесь, на холме, было тихо и зелено. Зной истекал в небо, искажая лесной горизонт волнистыми вертикальными струями. Не в масть серым, реденьким, словно захмелевшим от времени, крестам белел свежий штакетник, и арка новых сосновых ворот плыла в небе вместе с церковным куполом.
Он долго бродил по холму, искал могилы и не находил их, пробираясь меж сильных молодых лопухов. Могила тетки оказалась далеко за оградой, он узнал ее по камню. Но где же лежит бабка? Он помнил, что бабушкина могила была около верб, но ничего не нашел и сел на чей-то еще не очень давнишний холмик. «Да, четырех прабабок и искать нечего, если даже бабушкина могила затерялась… А ведь здесь где-то лежит и вторая бабушка, бабушка по отцу… Но где же она? Ни слуху ни духу, все сровнялось, заросло травою и лопухами…»
Вдруг его впервые обожгла, заставила сжать зубы простая, ясная мысль. Никогда раньше не приходила она в голову. Здесь, на его родине, даже кладбище только женское. Он вдруг вспомнил, что в его родословной ни одного мужчины нет на этом холме. Они, мужчины, родились здесь, на этой земле, и ни один не вернулся в нее, словно стесняясь женского общества и зеленого этого холма… Поколение за поколением они уходили куда-то, долго ли было сменить граблевище на ружье, а сенокосную рубаху на защитную гимнастерку? Шли, торопились будто на ярмарку, успев лишь срубить дома и зачать сыновей. И вот сейчас на родине, одинокие даже в земле, лежат прабабки и бабушки.
Он закурил. Изображение на сигаретной коробке впервые заставило его вспомнить, что один из его предков погиб в Болгарии на войне с турками. Об этом рассказывала бабушка. И он с горькой иронией подумал о несправедливостях женской судьбы: прадеду и тут повезло. Может быть, над его, прадедовой, могилой стоит четырехгранный памятник, поставленный болгарами славным героям Шипки. А могила прабабки затерялась…
Он думал о том, что и деда также не обделила судьба: наверное, приятнее лежать в маньчжурском холме, когда об этом холме написаны романы и повести. Когда в музеях толпятся у батальных полотен потомки, а печальные вальсы о маньчжурских холмах звучат по радио. А бабушкина могила исчезла, нигде не видать ни креста,