Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он замолчал, и я не хотел прерывать его молчания. Наконец он заговорил снова:
– Но вы должны знать, что мы сильны, здоровы телом и живем легкой жизнью. Мы проводим ее в разумной борьбе с природой, развивая не одну сторону своей натуры, а все ее стороны, и с величайшим удовольствием участвуем в жизни всего мира. Для нас вопрос чести – не ставить себя в центр жизни и не воображать, что мир перестанет существовать оттого, что страдает один человек. Поэтому мы сочли бы за безумие, за преступление, если хотите, всякую сентиментальность и преувеличение страданий, связанных с нашими чувствами. Мы столь же не склонны выставлять напоказ наши горести, как и нянчиться с физической болью, и признаем, что существуют другие радости, кроме любви. Помните, что мы все долговечны, и поэтому красота мужчин и женщин не так мимолетна, как в те дни, когда мы были отягчены болезнями, которые сами себе причиняли. Итак, мы стряхиваем с себя все эти беды, становясь на такую точку зрения, которую сентименталисты других времен, может быть, сочли бы не героической, а скорее презренной, но мы признали ее необходимой и мужественной. С другой стороны, мы освободили любовь от вмешательства коммерции. И еще мы перестали нарочно выставлять себя дураками. Глупое увлечение, рождающееся естественно, как безрассудство незрелого молодого человека или даже более зрелого мужчины, попавшегося в ловушку… с этим мы должны мириться и даже без особенного стыда, но руководствоваться в своих чувствах какими-то условными правилами или разыгрывать сентиментальную роль… Друг мой, я стар и, может быть, разочарован в жизни, но все-таки я думаю, что мы покончили со многими подобными глупостями старого мира.
Он остановился, как бы для того, чтобы дать мне возможность вставить слово, но я молчал, и он продолжал:
– Во всяком случае, если мы и страдаем от тирании и изменчивости нашей природы или отсутствия личного опыта, мы не строим кислых физиономий и не лжем. Если происходит разрыв между теми, кто думал, что никогда не разлучится, значит, так и должно быть. И нет надобности в притворном единстве, когда сама основа его пропала. Мы не заставляем также заявлять о своем неувядающем чувстве тех, кто его вовсе не испытывает. Поэтому исчезла такая чудовищная мерзость, как продажное наслаждение. В нем нет надобности. Не поймите меня превратно. Вы не казались возмущенным, когда я сказал, что больше нет суда, заставляющего выполнять договор о чувстве или страсти. Но люди устроены так прихотливо, что вы же, может быть, возмутитесь, если я скажу вам, что больше нет и кодекса общественного мнения, заменяющего такой суд и столь деспотичного и неразумного. Я не говорю, что люди не осуждают – и часто несправедливо – поведение своих соседей. Но я говорю, что не стало незыблемых моральных правил, по которым судили бы людей. Нет прокрустова ложа, чтобы вытягивать или стискивать их умы и поступки. Нет лицемерного отлучения, которое люди вынуждены были произносить либо по привычке, либо из страха перед безмолвной угрозой такого же отлучения, в случае недостаточного лицемерия. Ну, теперь вы возмущены?
– Нет, нет, – с некоторой неуверенностью ответил я, – все так изменилось!
– Во всяком случае, – сказал старик, – одно я могу утверждать: если теперь возникают чувства, то они настоящие и присущи всем вообще, а не ограничиваются людьми исключительно утонченными. Равным образом, я убежден, что ни мужчины, ни женщины больше так не страдают от всех подобных переживаний, как в былое время. Но простите, что я так многословно распространялся по этому вопросу, вы ведь сами хотели, чтобы я говорил с вами, как с жителем другой планеты.
– Конечно, и я вам очень благодарен, – промолвил я. – Теперь я хотел бы спросить о положении женщины в вашем обществе.
Он рассмеялся от всей души, как молодой человек, и сказал:
– Недаром заслужил я репутацию очень кропотливого исследователя истории: мне кажется, я действительно понимаю движение за эмансипацию женщин в девятнадцатом веке и сомневаюсь, чтобы кто-нибудь другой из живущих в настоящее время знал это лучше меня.
– Как так? – спросил я, немного задетый его веселостью.
– Да так, – сказал он – Вы сами убедитесь, что все споры об этом давно угасли. Мужчины больше не могут порабощать женщин, равно как и женщины – мужчин. Все это дела минувших дней. Женщины делают то, что они умеют хорошо делать и к чему они склонны, и мужчин это нисколько не оскорбляет. Однако все это такие общие места, что я почти что стыжусь на них ссылаться.
– Принимают ли женщины участие в законодательстве? – спросил я.
Хаммонд улыбнулся.
– Повремените с этим вопросом, – ответил он, – пока мы не дойдем до темы законодательства: для вас и здесь могут быть неожиданности.
– Очень хорошо, – сказал я, – но еще два слова по женскому вопросу. В Доме для гостей женщины прислуживают мужчинам. Это представляется мне несколько отсталым.
– Вот как? – возразил старик. – Может быть, вы считаете работу по хозяйству занятием незначительным и не заслуживающим уважения? Кажется, таково было мнение «передовых» женщин девятнадцатого века и тех мужчин, которые их поддерживали. Если и вы разделяете такое мнение, я напомню вам одну норвежскую народную сказку под названием «Как мужик правил домом». Результат этого «правления» был таков, что после многих передряг хозяин и корова повисли на двух концах веревки. Хозяин был втянут в печную трубу, а корова болталась в воздухе, свалившись с крыши, которая по деревенскому обычаю была покрыта дерном и спускалась почти до земли. Жаль бедную корову! Но, конечно, подобной беды не может приключиться с таким утонченным человеком, как вы, – с лукавой усмешкой добавил он.
Я молчал, сконфуженный этой шуткой. Но его подход к последней проблеме показался мне несолидным.
– Итак, друг мой, – продолжал он, – разве вы не знаете, что для умной женщины великое удовольствие – искусно вести дом, так вести его, чтобы все домочадцы смотрели на нее с радостью и благодарностью? Вы знаете также, что все любят быть под началом красивой женщины, потому что это одна из самых приятных форм флирта. Вы не так стары, чтобы этого не помнить, я и то помню!
И старый весельчак снова усмехнулся, а потом громко расхохотался.
– Простите меня, – сказал он немного спустя, – я смеюсь совсем не над вами, а над глупым образом мыслей девятнадцатого века, свойственным богатым или так называемым культурным людям, которые, занимаясь высокими материями, не имели даже понятия о том, как, собственно, готовится их обед: это казалось им слишком низменным для их возвышенных умов. Глупые, никчемные люди! А вот я, литератор, как обычно называют нашу странную породу, и это не мешает мне быть хорошим поваром.
– Я тоже хороший повар! – заметил я.
– Ну что ж, – продолжал он, – тогда, я думаю, вы лучше поймете меня, чем я мог бы предполагать, судя по вашим словам и вашему молчанию.