Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы, кажется, не поняли меня, — продолжил Гальдер. — Выходом к Волге я бы разом перекрыл все краны, из которых русские черпают горючее, и Красная Армия скончалась бы сама в жестоких корчах топливной дистрофии. Но при этом нам не пришлось бы штурмовать Эльбрус и залезать в Баку!
— И вы ждали меня, чтобы…
— Ждал. Чтобы просить вас, Паулюс, при свидании с фюрером убедить его высочайшее невежество в стратегической выгоде одного лишь сталинградского направления.
— Обещаю. Но при условии. Если ваши оперативные сентенции не нарушат ритуала моего награждения…
(Оба они, и Гитлер, и Гальдер, желали выиграть войну, теперь уж если не оружием, то хотя бы топливным дефицитом советской промышленности, конкретным наличием советских двигателей. Но подходили к этой победе разными путями. Гитлеру хотелось сосать горючее прямо из нефтяных скважин Кавказа, а Гальдер) более осторожный, желал лишь перекрыть Волгу, которая в те годы была для нас главным «нефтепроводом». Мне, автору, трудно давать оценку вражеским рассуждениям. Я сошлюсь на мнение видного английского историка Лиддела Гарта; в книге «Стратегия непрямых действий» он писал о планах вермахта на Кавказе: «Это был тонкий расчет, который был ближе к своей цели, чем принято думать …»)
Дома Паулюса не ждали; разбуженная его появлением жена, оказывается, все уже знала — по газетам.
— Рыцарский крест, — горячо шептала она, — к нему бы еще мечи и дубовые листья. А потом и жезл фельдмаршала… Ах, Фриди! Как я счастлива, что стала твоей женой… Мне последние дни все чаще вспоминался давний Шварцвальд, наша первая прогулка в горы, где у тебя закружилась голова.
— Коко, спасибо тебе за все! — отвечал Паулюс. — Но голова у меня кружится и теперь. Я трудно переношу всякую высоту…
Берлин сильно изменился. Высокие заборы отгораживали здания, уничтоженные английскими фугасками. Прохожие выглядели озабоченно. Семью Паулюса нужда не коснулась, но другие — не элита общества! — получали в неделю 250 граммов сахара, столько же маргарина, который иногда заменяли свекольным мармеладом. На все продукты были введены карточки, ордера-бецугшайны — на одежду и обувь, особые талоны — купоны — на обед в ресторанах. Горничная рассказывала Паулюсу:
— Множество талонов и карточек! На случай отпуска, болезни и регистрации брака. Карточки для тех, кого еще не бомбили, и карточки для тех, кто уже испытал это безумное удовольствие, для инвалидов другие — с повышенной калорийностью. Если бы не посылки солдат с Украины, я не знаю, как бы мы тут жили…
В подворотнях Берлина торчали безногие и безрукие калеки. Выкриками на ломаном русском языке они давали понять, что побывали на Восточном фронте. Их выкрики, порою грубые, иногда безобидные, зачастую предназначались тем же русским людям, насильно угнанным в Германию, и теперь эти «рабы» ковырялись лопатами в канавах, они чистили трамвайные пути, разбирали руины зданий… Странно, что на московских радиоволнах слышались задорные частушки, а немцы казались подавленными.
Бархатный воротник генеральского мундира ласкал шею Паулюса, которую облегала лента Рыцарского креста. Гитлер долго тряс руку, заглядывая прямо в глаза:
— Сейчас есть два громких имени в Германии — это вы и Роммель! Я всегда высоко оценивал ваши способности и был рад доверить вашему руководству именно шестую армию, лучшую армию вермахта. Надеюсь, победа под Харьковом послужит для вас удобным трамплином для прыжка через Дон — прямо к Волге! Помните, что я вам сказал однажды: с такою армией, какова шестая, можно штурмовать даже небо…
После таких слов терялся всякий смысл отстаивать брюзгу Гальдера, и Паулюс вскинул руку в нацистском приветствии.
— Служу великой Германии, — был его ответ по уставу…
Геббельс в эти дни сотворил из Паулюса кумира всего вермахта, сделал из него популярный «боевик» для своей пропаганды. Газеты именовали Паулюса подлинно народным генералом, вышедшим из народных низов, его называли героем нации, портреты Паулюса были выставлены в витринах магазинов на Курфюрстендам, их показывали в обрамлении лавровых венков. Правда, подле изображения Паулюса всегда соседствовали и портреты его приятеля — Эрвина Роммеля. Иногда меж ними являлся и весело хохочущий Курт Зейдлиц, аристократ с лицом деревенского парня, герой прорыва окруженной армии из гибельного Демянского котла…
— Фриди, ведь это слава, — говорила Коко, стараясь не выдавать своего ликования. — Когда смотрят на тебя, то все невольно оглядывают и меня. Расскажи еще раз о нашем сыне.
— Не волнуйся. Доктор Фладе следит за его здоровьем. Я его отправлю погостить к румынскому дяде — твоему брату, пусть он восстановит силы на королевском курорте в Предеале…
Паулюс появился с женою в опере, и за спиной не раз слышал восторженные голоса: «Паулюс… тот самый! Герой нации и любимец фюрера…» Да, это была слава, которая не так уж часто ласкает честолюбие полководцев. Он нашел время навестить сестру Корнелию у которой застал какую-то тихую пожилую женщину, всплакнувшую при виде Паулюса, и он с большим трудом узнал в ней ту самую девицу, что давным-давно была в него влюблена:
— Неужели вы… Лина Кнауфф?
— Увы! Была. А теперь… вдова Пфайфер. Я счастлива, что вижу вас снова, а вы такой же стройный, как и в молодости.
Это свидание невольно всколыхнуло былое, Паулюс с какой-то минорной грустью вспомнил прежние годы, не забыв и тот гороховый суп, что приносил из тюрьмы бедный и добрый отец.
— А как ведь было вкусно! — сказал он…
Дела звали на фронт. Паулюс устроил прощальный ужин в ресторане «Фатерлянд» на Потсдамской площади. Среди множества его богатых залов — баварского, рейнского, саксонского и прочих — он выбрал для себя родной гессенский зал.
— Что вам угодно? — склонился метрдотель.
— Картофельные оладьи, — ответил Паулюс.
— Простите, я не ослышался? У нас ведь очень богатая кухня, в «Фатерлянде» кормят гостей не по карточкам.
Паулюс не изменил своим привычкам:
— Оладьи! С луковой или грибной подливкой… К сожалению, у меня строгая диета, а я должен оставаться в форме.
* * *
Долго-долго тянулись от Барвенково многотысячные колонны военнопленных, которых совсем не кормили. Потом, когда их загнали за колючую проволоку, всем дали — ешь, сколько влезет! — по миске круто сваренной баланды из «магары». Наш художник Владимир Сойдарец, угодивший в плен под Барвенково, описал, каковы были последствия этой кормежки: «Многие сразу поняли весь ужас своего положения, перепуганно приуныли и целыми днями висели на краю зловонной ямы, пытаясь проволочной петлей извлечь из себя затвердевшую пищу. Но было уже поздно…» Тысячи, десятки тысяч трупов там и остались. Если бы Сталину рассказали об этом, он, скорее всего, ответил бы убежденно:
— А не надо было изменять Родине…
Дикая мораль! По мнению Сталина, советский человек, если ему угрожает плен, обязан покончить с собой. Для «вождя народов» как бы не существовало многовековой военной истории, в которой всегда бывали пленные, но никакой тиран не требовал от своих верноподданных, чтобы они стрелялись, вешались, травились или резались. В самой идее Сталина было заложено безнравственное начало ! Никогда не щадивший людей, он от людей и требовал невозможного — чтобы они тоже не щадили своих жизней.