Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1941. XI. 7. Сто тридцать девятый день войны! Весь день по радио передают речи, музыку.
Слушал еще одну передачу из Москвы, речь, сказанную сегодня Сталиным во время парада на Красной площади. Оказывается, традиция не была нарушена и в 9 часов утра начался парад, правда особенный. Через Красную площадь проходили войска, отправляющиеся на линию огня и возвращающиеся оттуда, смененные для отдыха, прямо из боя.
Долго молчал Сталин, и вдруг сразу два выступления. Чувствуется какой-то перелом в военной обстановке. Немцы бросают все свои силы, все свои резервы, но мы больше не отступаем. Некуда! Или умереть, или отстоять Москву и Ленинград. Третьего решения нет.
…Страшное известие промелькнуло в газетах. Кнут Гамсун, замечательный норвежский писатель, пришел к заключению о невозможности для Норвегии быть независимой страной и склонился на сторону квислинговцев, то есть к полному сотрудничеству с национал-социалистами.
…В передовой «Ленинградской правды» говорится: «Мы принесли в жертву многое… Но жертвы самой большой — Москвы — мы никогда не принесем».
…Война потребует еще много жертв и времени. Сталин говорит, не надо только преувеличивать силы врага и трудности для победы, как это делают некоторые перепуганные интеллигентики.
Впереди война, только война до полного истощения противника. Ничего другого, кроме войны.
Стреляют!»
У таких людей, как Князев, свои пределы, свои тупики в условиях голода и смертельной усталости, физической и душевной. Но у них есть и огромный запас человеческой прочности: гуманистическое предполье, которое образуется настоящей культурой, истинной интеллигентностью. И в душу Князева могут вползти, ворваться слабость, эгоизм, отчаянье, но, прежде чем ворвутся, должны еще пройти, преодолеть то самое предполье, которого конечно же недоставало мальчику Юре Рябинкину. Юре бороться с самим собой, с человеческими слабостями будет намного мучительнее. То, что Князев замечает и оценивает сразу, издали, Юра Рябинкин обнаружит в себе лишь после поступка: уже сделает и лишь потом поймет, оценит, будет мучиться…
Блокадные дневники Г. А. Князева — огромная духовная работа. Она врачует, дает заряд сил и надежд. Работой этой он непрестанно укрепляет и расширяет то самое предполье, которое отодвигает голод, холод, отчаянье.
Истинный ученый, Князев своего писательства несколько стыдился как утаенной слабости. Побаивался незащищенности, с какой писатель является на глаза публики, вынося на люди тайное тайных. Князев шлифует до самозабвения свои стихи-формулы (лаконичные формулы мыслей и переживаний), охотно обрабатывает для себя понравившиеся чужие строки и даже чужие произведения («…как это сделал бы я!»), отыскивая «свое» у других, и все это (и стихи и дневники) заранее предназначает «в архив». Нужно при этом иметь в виду его, архивиста, взгляд на архив: для Князева это столь же желанное место, как для других печать, публикация. Совсем не кладбище, а, наоборот, то место, где живут самые уважаемые им писатели, ученые, — их рука, их строки, рукописи…
«Я уже записал в свое время небольшое стихотворение, как в фокусе отражающее мои переживания, мои настроения. Вот теперь оно в окончательной редакции. То, что требует многих десятков страниц, выражается несколькими строчками в немногих словах:
В эти дни
молчание, мой друг, молчание!
Слова излишни.
За свои страдания
и слезы ближних
отмщение придет.
Стук сердца — вот слова
и эхо — пулемет!
С большой тревогой слежу за событиями, жадно ищу ниточек, чтобы, ухватившись за них, понять, усвоить ход событий. Все переживаю в двух планах, в гражданском и личном. Поэтому так много противоречий, увязок, трудностей в понимании происходящего и ближайшего будущего, грядущего… Пути и перекрестки сбились. Поэтому я очень утомлен. Начитался газет: это отображение переживаемого в одном плане; наслушался всего: это в другом плане. И вот, сев за свои записки, растерялся: что же мне записывать? Довести до конца мысли «первого плана», значит, геройствовать; заняться изложением мыслей «второго плана», значит, ныть…
1941. XI. 12. Сто сорок четвертый день. Вот он не только постучался, но и вошел костлявыми шагами — голод.
Продовольственное положение Ленинграда плохо. Об этом объявили по радио и в газетах. «Большевики не скрывают правду от народа». Положение тяжелое. Пока не будет прорвана блокада, положение не улучшится. С завтрашнего дня сокращается норма выдачи хлеба не только для населения, но и для военных. Вопроса, который поднимается малодушными о сдаче города «на милость врага», не может быть. Ленинград должен защищаться во что бы то ни стало. О сдаче и речи быть не может! Все тяжести, испытания, выпадающие на нашу долю, в том числе голод, мы должны претерпеть…
Спокойно встретили с М. Ф. новый этап в нашей жизни. Или «перетерпим», или умрем. Но о будущем лучше не думать. Придет это будущее — и тогда нужно будет преодолевать его.
Немцы хотят взять нас измором. Выдержат ли ленинградцы, около 3 миллионов, это великое испытание? Но не только измором. Сегодня летная погода и за день было 5 тревог. В последний вечерний долгий налет мы опять ощущали колебания дома. Дом «поехал». Где-то поблизости, значит, ухнула бомба. И, по-видимому, не одна. Я и М. Ф. встали, когда «поехал» дом, а потом снова сели и стали пить свой вечерний чай. Утром был артиллерийский обстрел. Итак, голод, холод, бомбежка, артиллерийские снаряды, пролетающие со свистом над головой.
М. Ф. говорит: «Все перетерпим, только бы отогнать немцев».
1941. XI. 16. Сто сорок восьмой день… С утра пытались вымыться и надеть чистое белье. Не смогли: одна за другой тревоги заставили насторожиться. Стали убирать в комнате все те вещи, которые могут лететь, ширму, картины, вазы, зеркало и т. п. Квартира стала походить на сарай.
В 4-м часу начался, как по расписанию, артиллерийский обстрел. Задрапировали окна дополнительно тряпьем, чтобы в случае взрывной волны не слишком далеко разлетелись стекла. Я снял лампу в своем кабинете со стола и поставил ее в угол; часы на камине поставил вдоль стенки. Почти посредине комнаты стоит ящик с песком, у камина бак и ведро с водой.
У соседей, несмотря на мороз, открытые окна, на полу кирпич, глина, цемент; весь пол в грязи, везде слой известковой пыли. Третий день мастера устраивают в окнах, выходящих на набережную, бойницы для пулеметов. Все вещи сдвинуты, перевернуты. Жить в таких комнатах, конечно, невозможно. Жильцы устроились жить в кухне, окна которой выходят во двор.
Скоро, по-видимому, и нам придется уходить из своей квартиры. Мне ничего не жаль, кроме книг, и вот этих записок, и накопленных материалов и коллекций. А может быть, и раньше будем разгромлены или сгорим.
В декларации пленных германских солдат говорится («Лен. пр.», 41. XI. 16):
«Горе нам, немцам, если поражение Гитлера произойдет помимо нас, без нашего участия, без нашего активного содействия. Никто тогда не поверит нашим заверениям, что мы, немцы, не несем ответственности за гитлеровские злодеяния.