Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спасибо, Мэйв. Я приеду к вам. Скоро, – пообещала я, хихикнув сквозь слезы.
Обещание не было пустыми словами, способом отделаться от назойливой старухи. Я и правда решила к ней съездить.
* * *
Что касается верхней полки, я собиралась с силами несколько дней. Входила в библиотеку, косилась на лестницу – и выскакивала вон. Подняться по ступеням, балансировать на узенькой рейке? Разве не этим я занимаюсь с тех пор, как выпала из 1922 года? Разве я не зависла над пустотой? Равновесие может нарушиться ежесекундно – влево ли, вправо ли качнется метафорическая леска с крючком. Я не сплю ночами, я даже вдохнуть поглубже не рискую. Самое интересное, я продолжаю жить. Я почти притерпелась к боли.
Кончилось тем, что Кевин застал меня в обнимку с лестницей, со взглядом, прикованным к верхней полке.
– Вам помочь, Энн?
Прямо чувствовалось, насколько ему трудно дается это «Энн» без «мисс» или «мэм». Сама себе я показалась старухой. Можно подумать, у нас с Кевином разница в возрасте не шесть лет, а все шестьдесят.
Я отпрянула от лестницы, однако равновесие сохранила.
– Да, пожалуйста. Посмотрите, нет ли там, наверху, блокнотов в кожаных обложках. Если есть, давайте их сюда.
Перед мысленным взором возник озерный берег, я услышала чмоканье воды среди камушков. Вот и решилась. Теперь вдохнуть поглубже…
Кевин полез по ступеням, металлическая лестница загудела под ним.
– Ага, вижу блокноты! Навскидку штук шесть-семь будет.
– Откройте любой и посмотрите, каким числом датирована первая запись. И последняя тоже.
– Ладно, – отозвался Кевин. В голосе сквозило сомнение – вероятно, в моей адекватности. Зашелестели страницы.
– Этот конкретный начинается с 4 февраля 1928 года, – произнес Кевин. – А заканчивается… погодите, найду… заканчивается в июне тридцать третьего.
– Прочтите вслух какой-нибудь отрывок. Любой. Только дату назовите.
Видимо, перелистнув наугад несколько страниц, Кевин выдал:
– Запись от 27 сентября 1930 года.
И начал читать:
Оэн очень вырос, если не сказать вымахал. Теперь у нас одинаковый размер обуви и перчаток. На днях я застукал Оэна за попыткой побриться моей бритвой. Пришлось обучить его основам бритья. Мы стояли в ванной перед зеркалом – оба голые по пояс, оба с намыленными физиономиями. Конечно, далеки те времена, когда Оэн будет регулярно уничтожать щетину на подбородке, но, по крайней мере, теперь он знает, как делать это без риска. Забывшись, я ляпнул: «Знаешь, сынок, твоя мама тайком брала у меня бритву, чтобы избавиться от волосков на ногах». Оэн ужасно смутился, я тоже. Столь интимная подробность – не для ушей пятнадцатилетнего юноши. Восемь лет минуло, а я будто наяву вижу Энн, чувствую под ладонями ее гладкую кожу – стоит мне только закрыть глаза.
Кевин умолк.
– Прочтите другой отрывок, – прошептала я. Через несколько секунд с лестницы послышалось:
Нашему ребенку было бы уже десять лет. Сейчас мы с Оэном гораздо реже говорим об Энн. Но я уверен: Оэн, как и я, думает о ней беспрестанно. Больше, чем когда-либо раньше, если только такое возможно. Оэн решил учиться на врача, причем в Штатах, и непременно в Бруклине. Бруклин, бейсбол, Кони-Айленд – вот что не сходит у него с языка. Как только он уедет, я тоже сорвусь с места. Вид, который открывается из моего окна, мне опротивел. Если я обречен коротать жизнь в одиночестве, с тем же успехом я могу заниматься этим вдали от Гарва-Глейб, а не глядеть целыми днями на озеро, ожидая, что из воды вот-вот появится Энн.
– Дайте мне дневник, – попросила я.
Хоть что-то осязаемое осталось от моего Томаса.
Кевин, рискуя жизнью, свесился с лестницы, я ухватила дневник, поднесла к лицу, жадно вдохнула, но вместо ожидаемого секундного блаженства, какое накатывает, когда улавливаешь единственное и неповторимое сочетание эфемерных молекул, на меня напал чих.
– А Джемма-то отлынивает, – усмехнулся Кевин. – По верхней полке мокрой тряпкой, кажется, вообще ни разу не прошлась! Поставлю ей на вид.
От его слов тугой узел в моей груди чуть ослабел, и я нашла в себе силы отложить дневник до той поры, когда останусь в библиотеке одна.
– Следующий откройте, пожалуйста.
– Сию минуту. Посмотрим. Этот начинается в 1922-м и заканчивается в 1928-м. Похоже, блокноты по порядку расставлены.
В груди закололо, пальцы онемели.
– Из этого читать вам, Энн? – спросил Кевин.
Нет, только не про 1922 год. Я не выдержу. Однако против собственной воли я кивнула. Что ж, сыграю в русскую рулетку с собственным сердцем.
Как сквозь сон я слышала: вот Кевин открывает дневник, вот под его пальцами шуршат дни, недели, месяцы жизни Томаса.
– Этот отрывок, пожалуй, подойдет. Остальные длиннющие. Слушайте, Энн. 16 августа 1922 года, – донеслось сверху.
Со своим густым ирландским акцентом, идеальным для рассказа о трагических событиях, Кевин начал читать.
Ситуация из рук вон плоха. Ирландия до того докатилась, что Мик и остальные члены Временного правительства в Дублине ежеминутно подвергаются опасности поймать снайперскую пулю. На крыше больше никто не курит. Живут они все – восемь молодых мужчин – в правительственном здании, которое окружено бойцами армии Свободного государства. Ходят по лезвию бритвы. Самый старший из членов правительства, Артур Гриффит, скончался 12 августа. У него случилось кровоизлияние в мозг. Ушел выдающийся человек. Несколько недель он был болен, однако продолжал вникать буквально во всё. Неугомонный, Артур Гриффит нашел единственно возможный для себя способ успокоиться.
Мик в это время был в графстве Керри. Он прервал инспектирование южных регионов, чтобы отдать другу и товарищу последний долг. Мик возглавлял похоронную процессию, за ним чеканили шаг бойцы армии Свободного государства. Я наблюдал со стороны. Видел неподдельное горе на всех без исключения лицах. Потом мы с Миком постояли у могилы, глядя в земное нутро, которое готовилось принять прах Артура.
– Как, по-твоему, Томми, – внезапно заговорил Мик, – сам я выживу?
– Только попробуй не выжить – не будет тебе тогда моего прощения.
За шутливым тоном я пытался скрыть страх за Мика. Сейчас август. Об августе писала Энн – об августе, графстве Корк и каких-то цветах.
– Не лукавь, Томми. Ты меня простишь, никуда не денешься. Как простил Энни.
Еще когда Энн пропала, я умолял Мика не произносить ее имя. Это причиняет мне слишком сильную боль. От этого отсутствие Энн делается нестерпимым. От этого моя тайная надежда на встречу превращается в абсурд. Мик обещал, только он всё время забывает. Ему о стольких вещах нужно помнить. Язва определенно грозит прободением[59], но, если я поднимаю тему, Мик лжет, будто с его желудком полный порядок. Забывает еще и о том, что я врач. Я вижу, что он стал двигаться медленнее и как-то боком, что у него глаза мутные. Впрочем, возможно, на мое восприятие влияют мои собственные боль и тревога.