Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бедная Эми, подумал Фергусон. Она уже много лет в контрах с матерью, а теперь мать ее умрет, и незавершенные вопросы между ними так и останутся неразрешенными. Как же трудно ей с этим будет, гораздо трудней, чем вынужденно справляться с безвременной кончиной кого-то, с кем всегда был в хороших отношениях, с кем-то, кого без стеснения обожал, ибо тогда можно, во всяком случае, хранить память об этом человеке с неистощимой нежностью, даже счастливо, с каким-то ужасным, мучительным счастьем, а вот Эми никогда не сможет думать о своей матери, не испытывая сожалений. Такая неоднозначная женщина, миссис Шнейдерман, такое странное присутствие в жизни Фергусона с того первого дня, когда он познакомился с нею еще маленьким мальчиком, путаница противоречивых сильных и слабых сторон, что облекала собою добродетели крепкого рассудка, умелого управления хозяйством, глубоких мнений о политических вопросах (она писала диплом по истории в Пембруке) и несгибаемая преданность мужу и двоим детям, но в то же время было в миссис Шнейдерман и нечто нервное и раздраженное, ощущение того, что она упустила сделать нечто такое, что должна была совершить в жизни (какую-то карьеру, что ли, работу, какая была бы достаточно значима, чтобы превратить ее во влиятельную личность), и потому, что смирилась с менее возвышенным положением домохозяйки, она, казалось, полнилась решимостью доказать миру, что она умнее всех остальных, знает больше прочих – не просто о чем-то, а обо всем, и, как ни крути, она и впрямь знала поразительно много о громадном диапазоне предметов, вне всяких сомнений, была самым глубоко осведомленным существом, какое Фергусон когда-либо встречал среди людей, да только беда со всезнайкой нервной, раздраженной разновидности была в том, что ей невозможно удержаться и не поправлять людей, когда они говорят такое, что, насколько тебе известно, неправильно, а это с миссис Шнейдерман случалось вновь и вновь, поскольку она оказывалась единственным человеком в комнате, кто знал, сколько миллиграммов витамина А содержится в сырой морковке средних размеров, она одна знала, сколько голосов выиграл Рузвельт в президентских выборах 1936 года, только ей была известна разница в мощности двигателей «шеви-импалы» 1960 года и «бьюика-скайларка» 1961-го, и хоть она неизменно оказывалась права, находиться с нею рядом сколько-нибудь длительное время – это ж с ума сойти можно, ведь одним из недостатков миссис Шнейдерман был тот, что она слишком много разговаривала, и Фергусону частенько становилось интересно, как ее муж и двое детей терпят жизнь под обстрелом стольких слов, этого беспрерывного трепа, в котором не удавалось различать важное и неважное, болтовни, которая могла произвести впечатление здравомыслием и проницательностью – или же утомить до полусмерти полной бессодержательностью, как это случилось, когда Фергусон и Эми сидели на заднем сиденье машины Шнейдерманов однажды вечером по дороге в кино, и миссис Шнейдерман полчаса не умолкала, описывая мужу, как именно она переложила одежду в ящиках его комода в спальне, терпеливо проводя его по целой череде решений, которые приняла, чтобы прийти к своей новой системе: почему рубашкам с длинным рукавом полагается одно место, например, а рубашкам с коротким рукавом совсем другое, почему черные носки следует отделять от синих носков, которые, в свою очередь, надлежит держать отдельно от белых, какие он надевает, когда играет в теннис, почему его более многочисленные майки должны лежать на его футболках, а не под ними, почему боксерским трусам надлежит располагаться справа от трусов-плавок, а не слева, еще и еще, одна несущественная подробность громоздилась на другую несущественную подробность, – и когда они наконец доехали до кинотеатра, прожив в тех ящиках комода полчаса, половину одного из драгоценных двадцати четырех часов, составляющих сутки, Эми впилась пальцами в руку Фергусона – орать она не могла, а потому орала шифром, своими стиснутыми, впившимися пальцами. Не то чтоб мать ее была матерью ущербной или не заботливой, говорил себе Фергусон. Уж что-что, а заботилась она чересчур, и любила она чересчур, и чересчур большие надежды возлагала на золотое будущее своей дочери, а любопытное действие этого чересчур, осознал Фергусон, заключалось в том, что оно могло вызывать собою то же неприятие, что и недостаточно, особенно когда чересчур бывало таким сильным, что размывало границы между родителем и ребенком и становилось предлогом к назойливому вмешательству, а поскольку превыше всего прочего Эми хотелось передышки, она жестко отпихивала мать, стоило ей лишь почувствовать, как ее удушает материна упорная вовлеченность в мельчайшие стороны ее жизни: от вопросов про то, что задали на дом, до нотаций на тему правильного метода чистки зубов, от назойливых допросов о флиртах ее школьных подружек до критики того, как она укладывает волосы, от предостережений об опасностях алкоголя до тихих, монотонных зудений о том, что нельзя соблазнять мальчиков избытком помады на губах. Она меня прямиком в дурку гонит, говорила, бывало, Эми Фергусону, или: Она считает себя капитаном мозговой полиции и думает, что у нее есть право торчать у меня в голове, – или: Может, мне забеременеть, чтоб она волновалась из-за чего-нибудь настоящего, – и Эми отбивалась тем, что обвиняла мать в маловерии, в том, что та на нее точит зуб, хотя делает вид, будто за нее, и чего б матери не оставить ее в покое так же, как она не трогает Джима, и вновь и вновь они сталкивались, и если б не ее невозмутимый, дружелюбный отец – ее гульливый отец, – кто все время пытался примирить их между собой, накаленные вспышки между Эми и ее матерью обострились бы до постоянной войны по всем фронтам. Бедная миссис Шнейдерман. Она утратила любовь своей дочери, потому что любила ее неблагоразумно. Затем, проведя эту мысль на один шаг дальше, Фергусон сказал себе: Жаль нелюбимых родителей после того, как их закопают в землю, – и детей их жаль тоже.
И все равно – Фергусону трудно было понять, отчего его мать взялась рассказывать ему про болезнь миссис Шнейдерман, про эту смертельную болезнь, о которой даже Джим с Эми пока ничего не знают, и как только он произнес все, что обычно в такие минуты говорится, какой ужас, как несправедливо, до чего жестоко, что жизнь у тебя так обрывается прямо посередине, – тут же спросил у матери, зачем она его заблаговременно об этом предупреждает. Есть в этом что-то бесцеремонное и тихушное, сказал он, у него такое чувство, будто они шепчутся за спинами Шнейдерманов, но нет, ответила его мать, вовсе не так, она ему это сообщает теперь, чтобы его бы не шокировало, когда ему это известие объявит Эми, он будет готов к удару и воспримет его спокойно, так легче окажется быть для Эми другом получше – ей теперь его дружба потребуется больше обычного, и не просто прямо сейчас, но, почти наверняка, и на долгое время дальше. В этом есть какой-то смысл, предположил Фергусон, но не слишком много, смысла тут и близко не хватит, а поскольку мать его обычно бывала разумна, говоря о каких-либо сложных ситуациях, вроде вот этой, он задался вопросом, не скрывает ли она что-нибудь от него, не утаивает ли изнанку истории, пока делится с ним другими ее частями, превыше всего прочего – достоверные сведения, какие объяснили бы ее слова Мне Дан сказал, ибо с какой стати Дану Шнейдерману взять и довериться ей, вообще рассказывать ей о раке своей жены? Они старые друзья, это да, знакомы уже больше двадцати лет, но друзья не близкие, насколько мог знать Фергусон, не близкие так, как сблизились они с Эми, однако отец Эми пришел к матери Фергусона в час величайшей своей беды и облегчил ей душу, что было таким деяньем, какое в первую очередь требовало глубокого взаимного доверия, но не только – еще и некоей близости, что могла существовать лишь между ближайшими из ближайших друзей.