Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ахти мне! — всплеснула распашными рукавами купчиха, так что прилегли бумажные салфетки в салфетнице. — Откудова ты-то знаешь про Алалыкина?
Антон не помнил, откуда — видимо, по привычке запоминать всё подряд. Но знал, что фирма «Алалы-кин с сыновьями» выпускала носки из двойной нитки с отдельно ввязываемой пяткой из нитки тройной, знаменитые своею необыкновенной носкостью.
— Ведь самый младший Алалыкин, Аким Фёдорыч — мой кум! Ах ты, драгоценный мой! — причитала растроганная купчиха.
И с тех пор полюбила Антона на всю жизнь; коли он долго не приезжал, просила Глафиру звонить в телефон, чтоб явился поскорей, да не вечером, а в обед, когда все на службе. Если ж кто незванно приходил, Ефросинья Ионовна махала рукавом в сторону дальней комнаты: «Ступай, милый, ступай. Это мой гость, мой».
Антон рассказывал про купца Сапогова, чьё имя она слыхивала, про деда, которого сразу зауважала. Не про него, но в связи с ним она сказала странную вещь: «Попы — хорошие люди, но расетриги ещё лучше». Дед, когда сделал предложение бабе, был уже рукоположен, но та, напуганная событиями девятьсот пятого года, несмотря на полную политическую необразованность, каким-то древним инстинктом будущей многодетной матери почувствовала, что наступает эпоха революций, в которую священникам будет не слишком уютно, и поставила условием от сана отказаться. Дед досдал какие-то экзамены и был приравнен к окончившим учительскую семинарию.
Сидельцева рассказывала про Антонова отца, которого помнила юнцом- школьником и студентом. Пили чай с вареньем, Антон старался удержаться, чтобы съесть не очень много; варенья были отличные — земляничное, брусничное, из розовых лепестков, так и свистевших на зубах. В первый визит на Усачёвку он оконфузился: когда к нему гостеприимно пододвинули хрустальную плошку с клубничным вареньем, он решил, что оно — ему, и всё съел (каждая ягодка была нетронутая, как на грядке, в сиропе плавали симпатичные дефиски), а оказалось — плошка на всех. Старуха очень смеялась и говорила:
— Вот точно так мой покойный Иван Филиппыч: вывернет пол литровой банки в глубокую тарелку, возьмёт десертную ложку, да за самоваром и разговором тарелочку-то и опорожнит. Мужчина был — косая сажень в плечах, ростом ещё выше тебя, чернобородый, пальцами пятаки гнул…
Старуха приложила уголок платка к глазам, перекрестилась и посмотрела на увеличенную фотографию в раме: бородатый гигант в смокинге положил руки на плечи двух молодых людей, не достигавших ему и до подбородка. Смокинг распялился, и можно было увидеть, что на купце не сорочка, а колом стоящая манишка на тесёмках.
— Твое дело в шляпе, — сказала Глафира. — Жди десяток.
— Каких десяток? — удивился Антон.
— Золотых. Царских.
Старая купчиха, после ареста и смерти мужа, реквизиции особняка на Пречистенке и переселения в этот вросший в землю одноэтажный домик своего приказчика, сумела сохранить золото, в которое на излёте нэпа обратил часть капитала предусмотрительный Иван Филиппыч. Какую — никто не знал. Но когда кому-нибудь из семейства становилось туго, Ефросинья Ионовна обранивала: «Загляни в мой будвуар утречком». И звякала на стол стопку золотых десяток в синей сахарной бумаге, или серьги, или пару дутых золотых браслетов. Когда разрешили кооперативы, она подарила сыну перстень со странным желтоватым в розовость камешком — его хватило на взнос за двухкомнатную квартиру. Но на обстановку денег не дала: «Меблируйся сам». Вскоре она попала в больницу, сказали — при смерти. Сын перерыл весь дом; золотой кладки не нашёл, хотя не вблизи она таиться не могла — мать давно уж далеко от кресла не отходила. Однако больная оклемалась; выписавшись, она по каким-то своим приметам поняла, что было искано, и сказала спокойно: — Ты, сынок, зря суетишься. Я в завещании всё, что останется, вам с Глафирой отказала — кому ж ещё? И где всё лежит, там тоже указано. Завещание у верного человека.
— А ну как верный человек, борони Бог, помрёт?
— Своему верному человеку передаст.
— А с тем что случись?..
— Он помоложе будет. Но ежели что — у него свой верный человек, тоже мне известный, ещё надёжнее.
— А если… Да из эдакой толпы уж кто-нибудь точно проболтается, своему сынку вроде меня, — плакало золотишко.
— Не проболтаются. Не нынешние. Из Сиделыдевых — Алалыкиных. Безо всякой расписки и без пересчёту пачки по пять тысяч для передачи в Питер вручали, да не теперешних тысяч — царских.
Глафира с мужем, тоже инженером, копили деньги на автомобиль.
— И много собрали? — спросила как-то Ефросинья Ионовна.
— Две тысячи.
— А долго ль копили?
— Пять лет.
— А что стоит карета-то ваша?
— Если не вздорожает, тысяч шесть.
— Нескоро муж тебя покатает… Завтра, утречком, перед работой, загляни ко мне. Да спи спокойно, не ворочайся.
Глафире бабка дала какой-то перстень, тусклое колье да золотых десяток две не стопки, как всем, а скорее колбаски: на столе они расположились лежмя.
— Десятки отдай нашему зубному — настоящие деньги даёт, не то что скупка. Там же — грабёж, хуже, чем у процентщиков было в закладных кассах.
Денег хватило даже на покупку номера в очереди, и через месяц муж Глафиры уже вёз Ефросинью Ионовну на Новодевичье на могилу её деда и матери.
Старухины носки оказались последним звеном в цепи Антоновых размышлений — от сшитого в четырнадцатом году дедова бостонового костюма, купленной после коронации Николая Второго бритвы, бабкиной козетки, через шереметьевский сервиз и каблучковские башмаки — размышлений над культурой выбрасывания и перманентной вещной революцией лет за двадцать до того, когда он познакомился во время туристской поездки в Париж с этой культурой воочию.
Человек прошлых эпох, пообедав на лоне природы, свой бурдюк, тыквенную бутылку, погребец увозил обратно. Наш современник бросает целлофановый мешок, пластиковый баллон, коробку на этом самом лоне. Раньше тара служила многажды, теперь — единожды и всё более к этому стремится.
Дело не только в том, что уже невероятно захламлен земной шар от Леса и Океана до Эвереста. И даже не в том, что для новой, взамен выкинутой упаковки надобно срубить лишнее дерево, взять из Реки ещё пресной воды, а потом спустить туда отравленной, снять слой чернозёма для вскрытия рудного пласта, произвести тару и, раз её использовав, бросить, и — снова срубить дерево, добыть руды, и брать, брать, брать, покуда взять уж будет нечего.
Главная беда в другом. Вещь человек принимает в свою душу. Даже старец, ушедший в пустынь, любит своё стило, кожаный переплет своей единственной книги.
Раньше транссубъектный мир был устойчив. Форма глиняного горшка не изменялась тысячелетьями; бюро с ломоносовского времени не сильно отличалось от аналогичного предмета 1913 года. Но всё чаще наш современник не может понять назначение не только старинной вещи, но и предмета даже в скудном отечественном хозяйственном магазине.