Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Кушнера интеллектуализация материального мира – это непрестанный труд поисков наиболее точного слова.
Счастье, утверждает поэт, реализуется в познавательной форме – в слове. Только словом можно остановить текучее настоящее, и оно же – слово – всегда обобщение. Такова диалектика слова.
В поэзии Кушнера устойчивое интеллектуальное начало связано с особым его отношением к явлениям культуры. Кушнера иногда даже упрекают в литературности, книжности. Но противопоставление литературы и жизни в принципе неправомерно. Культура – это историческая форма действительности, литература (настоящая, конечно) – один из аспектов самой жизни. Есть произведения, которые мы только читаем, а есть такие, с которыми мы живем. Включенные в сознание, они всплывают по разным, непредсказуемым поводам, интерпретируя факты жизни. Именно таковы многочисленные культурные реминисценции Кушнера, его явные и скрытые литературные цитаты. Кушнер не пишет стихи в специально историко-культурном жанре. Культура свободно проникает в разные пласты его поэтического языка, в том числе и в самый бытовой, разговорный пласт.
В книге «Дневные сны» ряд стихотворений посвящен морю – пристально рассматриваемому, прекрасному и мощному. Но есть у Кушнера и интимное пляжное море. Оно отражалось в бутылях пляжного буфета, «лезло» в зеркальце, которое женщина вынимает из сумочки. И тут же в этот словесный ряд вступают подобающие морю напоминания о грандиозном. Гомер («Где Одиссей? Удивлялось: когда это было!»), Пушкин («Всех утопить? Или все-таки слушать пластинку…»). Здесь реминисценция пушкинской «Сцены из „Фауста“» (у Пушкина – «Всё утопить»). Она несет в себе динамику многообразных смысловых наслоений, образовавшихся вокруг каждого пушкинского текста; она раздвигает, ломает контекст.
С ролью культурных реминисценций, вообще категорий культуры в поэзии Кушнера связано распространенное восприятие его стихов как ориентированных на классические образцы русского XIX века. Но «классичность» поэта наших дней напрасно понимают иногда как повторение, воспроизведение. Воспроизводить через полтораста лет фактуру стиха пушкинской поры могут только эпигоны. Кушнер не изобретает стиховые формы, слова, но он изменяет их значение новым принципом смысловых связей. Он современный поэт, приобщенный к открытой XX веком повышенной суггестивности слова. Суггестивность – это и развертывание смыслового звена в неожиданную семантическую цепочку, и пропуск логических звеньев – внушение читателю неназванных представлений.
Сюжет этого стихотворения невыводим из традиционных лирических формул. Изображено сложное душевное состояние: вечный, исконный порыв человека к полету, к преодолению земного тяготения и противостоящие порыву психологические запреты, материализованные в «поручнях непрочных». Образом ласточек «проточных» означено это граничащее с безумием освобождение. В то же время ласточка здесь реальная птица с белой спинкой.
У Кушнера, разумеется, есть ассоциативные ходы и метафорические аспекты вещей, но не это основное для его поэтики. Для нее характернее взаимодействие, динамическое рядоположение слов, преобразованных контекстом. Поэтому Кушнер любит называние вещей, перечисление, нагнетение лексически подобных определений. Поэтому ему часто нужен объемный синтаксис – фраза, охватывающая строфу.
Стихи Кушнера живут не метафорическими изменениями, но скрещениями и переливами значений, сохраняющих предметность, свой первичный логический смысл. Такова одна из возможностей современного поэтического языка с его подспудными соотношениями слов. В «Дневных снах» стиховая символика, минуя и открытую метафоричность, и обнаженную сюжетную связь, ушла в глубину текста.
Поэтические средства Кушнера современны потому, что они призваны выразить современную авторскую позицию – в принципе не романтическую. Романтизм насчитывал множество разновидностей, но их объединяло ключевое положение авторской личности, воспринимаемой как личность поэта.
В «Охранной грамоте» (1930) Пастернак, вспоминая 1910-е годы, писал о «романтической манере», с которой он сознательно расстался, – «это было пониманье жизни как жизни поэта». Такое понимание Кушнеру чуждо. В своих стихах он никогда не называет себя поэтом. Он осознаёт свою жизнь как жизнь человека среди подобных ему людей, своих современников.
1986
«Главное, не теряйте отчаянья», – любил повторять Николай Николаевич Пунин.
Вспоминал ли он эти слова в концлагере, где он умер (уже накануне освобождения, после смерти Сталина), где, говорят, над ним изощренно издевался невзлюбивший его начальник.
Бердяев. Перечитываю автобиографию. Ведущая мысль – индивидуализм, философский персонализм. Раскаленный протест против всего его ограничивающего – откуда бы оно ни исходило, даже от Бога. Но суть в том, что это индивидуализм религиозного сознания, то есть заведомо обеспеченного ценностями и смыслами. И в мире ценностей оно ведет себя непринужденно.
А безверию – где ему найти аксиологическую непреложность? Для этого существуют, конечно, механизмы социальных правил или настойчивые творческие и эмоциональные побуждения. Но между ними и последней этической истиной всегда для нас остается зазор, в котором мучительно шевелится необязательность.
Честертон настаивает на том, что главное, «чтобы человек, попросту сидящий в кресле, вдруг понял, что живет, и стал счастлив». «Все прекрасно по сравнению с небытием», – уверяет Честертон. Это красивая мысль. Она меня прельщает. Но есть в ней что-то от викторианской холености.
Честертон умер в 1936 году. Он видел еще не все, но многое видел; у него брат погиб на войне четырнадцатого года. И все же девятнадцативечное (вероятно, иллюзорное) чувство безопасности.
Они не понимали, что бывает существование – например, лагерное существование миллионов, – которое хуже небытия, которое от перехода в небытие удерживает только темный, дремучий инстинкт жизни.
Лолита
Набоков преувеличен. Он большой писатель; он великолепен. Но он не гений, который открывает нового человека, – как открывали Сервантес и Шекспир, Толстой, Достоевский, Пруст, Чехов, да и Кафка. Лучшее, что Набоков написал (из мне известного), – «Лолита».