Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я миновал турникет. Сопровождать меня взялся старичок-смотритель. Он благоговейно снимал фланелевые покрывала с застекленных витрин и демонстрировал личные письма и рукописи Бернса. Старик на память цитировал произведения поэта, и никогда еще я не слышал такого грамотного и проникновенного чтения. Он придавал значение каждому слову. В музее хранилась часть первоначальной рукописи «Тэма О'Шентера», семейная Библия Бернсов и множество хрупких страничек, исписанных коричневыми чернилами и посвященных путешествию поэта по Хайленду.
Кто-то заглянул в комнату и вызвал моего гида на несколько слов. Я остался один на один с типичной музейной экспозицией, представлявшей собой случайное сборище старых книг с личными посвящениями Бернса, фрагментов его переписки с различными людьми, кусочков стекла, на которых он алмазом нацарапал несколько слов. Все эти экспонаты помогают благодарным потомкам как-то приблизиться к давно умершему гению. Я подумал: какую блистательную поэму мог бы написать Роберт Бернс по поводу «Музея Роберта Бернса»!
Старик вернулся, дабы завершить экскурсию, но я почувствовал, что он утратил ко мне интерес. До того, как его вызвали из комнаты, он горел желанием показать мне абсолютно все. Теперь же казалось, будто он хочет поскорее меня выпроводить и запереть музей. Мы подошли к очередной витрине — на ней лежал текст «Стихов о Мэри, которая ушла на небеса». Смотритель остановился и начал декламировать:
Уходит медленно звезда,
Встречая розовый рассвет,
Напоминая, как всегда,
О том, что Мэри больше нет
Моя возлюбленная тень,
Ты знаешь ли в ином краю,
Что для меня померкнул день,
Что плач терзает жизнь мою?[57]
Мне это наскучило. Я предпочел бы, чтобы этот человек со своим чудесным голосом почитал что-нибудь на родном шотландском наречии. Только я было собрался вежливо прервать смотрителя, как заметил, что глаза его полны слез. Он стоял передо мной в лучах послеполуденного солнца и выглядел таким потрясенным, что мне сделалось стыдно за свое нетерпение. Справившись с волнением, старик перешел ко второй строфе, затем к третьей… Он прочитал все стихотворение, и снова я подумал, что никто еще не вкладывал столько чувства в старую погребальную песнь. Голос его дрожал от слез, и я почувствовал себя очень неуютно, осознавая свою беспомощность перед лицом чужого горя. Что же все-таки происходит? Было ясно, что простая декламация стихотворения Бернса не могла так расстроить старика. А он тем временем продолжал:
С годами вижу все ясней
Тебя, угасшую навек.
С годами воды все сильней,
Все глубже роют русла рек.
Моя возлюбленная тень,
Ты знаешь ли в ином краю,
Что для меня померкнул день,
Что плач терзает жизнь мою?
Слезы собирались у него в уголках глаз и скатывались по морщинистым щекам.
— Прошу простить, — сказал старик, — я только что узнал, что моя жена умерла…
После такого известия я поспешил ретироваться. Однако перед этим у нас состоялся знаменательный разговор. Старик сообщил, что жена его скончалась на операционном столе и, отвернувшись — так, чтобы я был избавлен от необходимости смотреть ему в глаза — добавил:
— Знаете, в стихах Бернса есть все — на любые случаи жизни, как хорошие, так и плохие. Я обнаружил в них сочувствие. Наверное, Бернс хорошо понимал, что должен чувствовать человек в такую минуту…
Остановившимся взглядом окинул он помещение музея. Машинально набросил покрывало на витрину с рукописями, посмотрел на портрет Горянки Мэри. Затем, как бы очнувшись от забытья, старик встрепенулся и указал на стоявшую в сторонке хижину Бернса.
— Наверное, вам придется сходить туда самому, — произнес он. — Если вы, конечно, не возражаете…
Какие тут могли быть возражения! Я был только рад уйти и оставить старика наедине с его горем. Я брел по дорожке и думал: как странно, в эту печальную минуту, что рано или поздно наступает у всех в жизни, Бернс снискал дань уважения, которая стоит признания десятков академических критиков.
4
Я уже отметил, что родной дом Бернса стоит у дороги и взирает на мир с робким удивлением. То же самое безропотное выражение написано на лице дома Шекспира в Стратфорде-на-Эйвоне. Так и кажется, будто оба этих скромных жилища вырвали из их привычного мира (в котором они выглядели вполне уместными) и поставили на службу вековому почитанию.
Свой новый священный долг они принимают с видимым смущением. Оно и понятно: маленькая белая мазанка, сложенная из плитняка, в прошлом вообще ничего не стоила и вдруг стала важной для всего мира. Люди старательно отреставрировали колченогие стулья, кровать в алькове, на которой когда-то родился Роберт Бернс, и прочую разрозненную грошовую мебель. Они почтительно взирают на весь этот хлам, сдувают с него пылинки и тем самым создают странную атмосферу нереальности происходящего. Пустующие особняки выглядят не так противоестественно, как эти убогие хижины, которым самой судьбой предназначено везти тяжкий воз труда и нищеты. Праздность выглядит органично в роскошном дворце, а эти жалкие халупы с самого момента своей постройки привыкли к непрестанному труду. Отсутствие работы для них равносильно смерти! Я подумал: если в домике и водятся призраки, то это, должно быть, крайне огорченные и озабоченные призраки. Мне легко себе представить, как покойная миссис Бернс озадаченно покачивает головой: да что же такое случилось с ее старым домом? Какие непонятные чары наложило на него время? И зачем сюда приходят все эти мужчины и женщины, которые с трепетом прикасаются к старому креслу и со слезами на глазах заглядывают в расположившийся напротив очага темный альков? Во имя всего святого, пусть ей объяснят, что здесь происходит! Вот интересно, удивилась бы покойница, если бы узнала, что Шотландское общество Бернса выложило за ее ветхую хижину четыре тысячи фунтов? Скорее всего, она как истинная шотландка объявила бы это греховным расточительством и не на шутку рассердилась.
А что уж говорить про семейную Библию за тысячу семьсот фунтов!
Здесь, под крышей этого дома, Китс написал откровенно неудачный сонет и письмо к Рейнолдсу, в котором высказывал совершенно удивительную мысль в отношении Бернса (во всяком случае ничего более удивительного мне читать не доводилось).
Мы отправились к аллоуэйскому «пророку в своем отечестве» — писал Китс, — подошли к домику и выпили немного виски. Я написал сонет только ради того, чтобы написать хоть что-нибудь под этой крышей; стихи вышли дрянные, я даже не решаюсь их переписывать. Сторож дома надоел нам до смерти со своими анекдотами — сущий мошенник, я его просто возненавидел. Он только и делает, что путает, запутывает и перепутывает. Стаканы опрокидывает «по пять за четверть, двенадцать за час». Этот старый осел с красно-бурой физиономией знавал Бернса… да ему следовало бы надавать пинков за то, что он смел с ним разговаривать! Он называет себя «борзой особой породы», а на деле это всего лишь старый безмозглый дворовый пес. Я бы призвал калифа Ватека, дабы тот обрушил на него достойную кару. О вздорность поклонения отчим краям! Лицемерие! Лицемерие! Сплошное лицемерие! Мне хватит этого, чтобы в душе заболело, словно в кишках. В каждой шутке есть доля правды. Все это, может быть, оттого, что болтовня старика здорово осадила мое восторженное настроение. Из-за этого тупоголового барбоса я написал тупой сонет. Дорогой Рейнолдс, я не в силах расписывать пейзажи и свои посещения различных достопримечательностей. Фантазия, конечно, уступает живой осязаемой реальности, но она выше воспоминаний. Стоит только оторвать глаза от Гомера, как прямо перед собой наяву увидишь остров Тенедос; и потом лучше снова перечитать Гомера, чем восстанавливать в памяти свое представление. Одна-единственная песня Бернса будет ценнее всего, что я смогу передумать на его родине за целый год. Его бедствия ложатся на бойкое перо свинцовой тяжестью. Я старался позабыть о них — беспечно пропустить стаканчик тодди[58], написать веселый сонет… Не вышло! Он вел беседы со шлюхами, пил с мерзавцами — он был несчастен. Как это часто бывает с великими, вся его жизнь с ужасающей ясностью предстает перед нами в его творениях, «как будто мы поверенные Божьи»[59].