Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Прости, милая Саломка, я так был подл и нечестен к тебе. И только сейчас, сию минуту, когда пишу тебе эти строки, понял, что нет у меня ближе, любимее человека, чем ты. Кругом кровь, подлость, измена… Только ты, ты мой островок доброты и счастья, всё так же остался верен мне. Здесь же никому верить нельзя. Сказать честно, то я ладно запутался. А как выходить из этой путни, сам не знаю. То мы ставим одно из правительств, то своей же рукой сметаем. Все пишут и кричат о революционной демократии, а все до единого сволочи. Все зовут за собой народ, а все до единого тот народ ненавидят, играют им, как пастух на дудке. То меньшевики, эсеры (Вологодский, Марков, Патушинский и иже с ними) отнимали земли у владельцев, передавали их крестьянам, теперь, боясь тех же владельцев, всё возвращают обратно. А вот что сказал на днях мой друг – генерал Гада: “Мы стояли и будем стоять на страже демократии и ее завоеваний. Но здесь мы снова видим диктатуру единоличников-правителей, которые путем измены и нашего мятежа навязывают народу свой режим, как это делали большевики. И мы, мы сделаем всё, чтобы снова восстановить демократию, которой, может быть, еще и не было, но она будет. Считаем кризис власти неразрешенным, потому с этой глупорежимной сибирской демократией пора кончать”.
И мы с ней кончили. Всех депутатов съезда Учредительного собрания арестовали в Челябинске и отправили в город Шадринск, пусть посидят в тамошней тюрьме и подумают.
Но ты прости меня, я знаю, тебе эта политика, эта вся возня не к делу. Ты ждешь меня, и я спешу к тебе. Пока не могу добраться, но Гада мне обещал, что скоро, и очень скоро, мы будем в своих краях, если ещё не случится какой-либо заварухи… Я люблю тебя. Это я понял по тому, что начал тосковать по тебе…»
– И за это спаси Христос, что через столько лет начал тосковать, – грустно улыбнулась Саломка.
«Письма мне не пиши, все равно они не найдут меня. Целую многажды раз и спешу к тебе. Твой Устин. 14 июля с нарочным».
Над Сихотэ-Алинем благодатный август, первозданная тишина… Тихая тоска в сердце Саломки. Устала она от одиночества. Добро, хоть баба Катя вернулась. Окончательно разругалась с Бережновым, оставила заполошного супруга Алексея Сонина, решила уйти от мирских дел и жить спокойной жизнью. Да и дочку стало жаль: одна-одинешенька сидит в тайге, ждет Устина. Он, перевёртыш, всё воюет и воюет. Когда же мир? Вот такой, что завис над таежной благодатью.
А Арсё уже пытала баба Катя:
– Так на чьей же стороне Бережнов Степан Алексеевич? А?
– А черт его разберет, на чьей. Пока были большевики, был на их стороне, пришли белые, стал работать с Ковалем, секут и порют всех без разбора, кто хоть чуть держался стороны Шишканова и Лагутина. Все оборзели, озверели.
– А как мой старый дурак?
– Собрал отряд своих и ушел в сопки. Был маленький бой с бережновцами. Наших побили, немного ранили, немного убили. Ранен Журавушка, Исак Лагутин. Вот я и приехал за тобой, чтобы лечить раненых ехала.
– Провалитесь вы пропадом! Как подрались, так и вылечивайтесь. Неймется вам. Мало, что вся Расея в драке, так еще вы! Не поеду, так и передай старому, что не поеду. Дочка, ожидаючи Устина, уже тоской изошла.
– Может, поедешь? Шибко плохо Журавушке. Больно ему. Пуля раздробила ребра, хватила руку, ранила ухо. Весь в крови, сам не свой, нас не узнаёт.
– Черт раскосый, вечно ты заходишь издалека, так бы и сказал, что родненькому Журавушке плохо. Саломка, и где ты? Живехонько седлай коня, я пошла подбирать снадобья. Да винчестеришко мой достань, мало ли шалопаев-брандахлыстов счас по тайге шастает. Живо! Себе тожить седлай Каурку, свой винчестер прихвати. Так веселее будет. Без работы да с нудьгой можно и душу убить. Живо! Не стой, выводи коней из конюшни! – зашумела баба Катя.
Степан Бережнов рычал и ревел. О подходе крупных сил партизан ему донесли разведчики. Казалось, что уже всё, метания кончились, что власть в его руках. Но ее снова могут отобрать. С такой силой, где-то в триста дружинников, не устоять перед партизанами и бывшими красногвардейцами (Советы распустили их отряды, не устояв перед превосходящей силой белогвардейцев и интервентов).
– Что будем делать, Коваль?
– Ты больше меня знаешь, что делать и как делать. Снова будешь хороводиться с большевиками, тебе такое с руки.
– Было с руки, теперь не с руки! Не будь тебя, могло случиться иначе. У тебя на поводу шел.
– Тогда, господин главнокомандующий всеми таежными дружинами, будем воевать. Драться с партизанами, с большевиками. Дураку ясно, что их власть уничтожена, знать, недолог час, когда уничтожим и остатки. И хватит вам мотаться! Большевики – наши враги. Даже малое заигрывание с ними – уже предательство, – заявлял, как с плеча рубил, Коваль, расхаживая по горнице в широченных галифе и френче, поскрипывая хромовыми сапогами. – Значит, борьба, и борьба до конца!
– Да, запутала меня эта борьба дальше некуда. Случается и такая думка: а уж человек ли я? Не посланный ли я дьяволом на землю, чтобы творить зло людям, а ещё большее себе. Запутался в бесчестъе.
– Вот когда окончательно победит анархия, тогда всё встанет на свое место. Мы с вами будем героями не одного дня, а на века, на все времена, потому что анархия может дать людям всё. Никакие другие партии этого не дадут. Только наша партия будет добиваться полного раскрепощения народа от разных запретов, тем более от диктатур. Будем воевать со всеми, кто за диктатуру, будем вместе с теми, кто за свободу.
– Как же ты отличишь свободу от диктатуры? Мы тоже не столь уж много дали людям свободы, кое-кого и в распыл пустили.
– Для дела всё можно. А диктатуру от анархии, то бишь свободы, легко отличить: большевизм – это диктатура, царизм – тоже, приход интервентов на нашу землю – это тоже насилие и диктатура.
– Так с кем же нам воевать-то? – взмолился Бережнов.