Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, спокойствие духа довольно быстро вернулось к нему, пока мы шли на спеша сквозь душистый вечер по Бродвею на север, через Таймс-сквер; при виде этого места на лице старика появилось выражение озадаченности и благочестивого, созерцания, хотя он никогда не отличался благочестием, и его реакция, по-моему, была следствием не столько неодобрения, сколько неожиданности, словно от пощечины, – так оглушило его это причудливо-фантастическое вульгарное место.
Мне представляется, что по сравнению с этим гадючником Содомом, в какой впоследствии превратился Таймс-сквер, в то лето там можно было обнаружить не большую торговлю телом, чем на унылой бурой площади какого-нибудь богобоязненного городка, вроде Омахи или Солт-Лейк-Сити; тем не менее даже и тогда на Таймс- сквер было предостаточно хлыщей сутенеров и кричаще одетых выродков, прогуливавшихся в ярких радужных полосах и пятнах неонового света, и меня на какое-то время вытащили из бездны мрака тихие восклицания отца – а он все еще мог произнести «Иисусе Xpucme!» с непосредственностью героя Шервуда Андерсона, – а также то, как он провожал взглядом обтянутые блестящим нейлоном покачивающиеся бедра какой-нибудь мулатки-проститутки и в остекленелом от изумления взоре вдруг появлялось неодолимое желание. «Он когда-нибудь знал такого рода женщин?» – подумал я. Вот уже девять лет, как он овдовел и вполне мог иметь женщину, но, как большинство южан (или в данном случае американцев) его возраста, он был сдержан, даже скрытен по части секса, и его интимная жизнь была для меня тайной. Я искренне надеялся, что, будучи человеком уже зрелым, он не принес себя, подобно своему злосчастному отпрыску, в жертву на алтарь Онана, а может быть, я просто неверно истолковал его взгляд и он милостиво навсегда избавлен от этой лихорадки?
На Коламбус-серкл мы остановили такси и двинулись назад, к «Макэлпину». Должно быть, я снова погрузился в свои невеселые думы, ибо вдруг услышал, как он сказал:
– В чем дело, сынок?
Я пробормотал что-то насчет болей в животе – не тем накормили «У Шраффта» – и на этом поставил точку. Хотя мне страшно хотелось излить душу, я не считал возможным раскрыть отцу что-либо из того, что недавно перевернуло мою жизнь. Ну разве я сумею достаточно точно обрисовать размеры моей потери, а тем более рассказать о сложном переплетении событий, которые привели к этой потере: о моей страсти к Софи, замечательной дружбе с Натаном, безумной вспышке Натана несколько часов назад и, наконец, о том, как я вдруг остался в мучительном одиночестве? Мой отец не читал русских романов (которые этот сценарий своей мелодраматичностью в известной мере напоминал), и потому все случившееся было бы выше его понимания.
– Ты не запутался с деньгами, нет? – осведомился он, добавив, что прекрасно понимает: деньги от продажи юного раба Артиста, которые он выслал мне несколько недель назад, не могли тянуться вечно. Затем мягко, ненавязчиво он завел речь о том, не стоит ли мне снова перебраться на Юг. Он едва успел коснуться этой темы, коротко и мимоходом, как такси подкатило к «Макэлпину», и я не сумел даже ответить ему.
– Не думаю, чтоб это было так уж безопасно для нравственности, – заметил он, – жить в одном городе с людьми вроде тех, которых мы только что видели.
Тут-то и произошел инцидент, показавший яснее любого произведения искусства или социологического трактата, какая печально-глубокая пропасть разделяет Север и Юг. И связан он был с двумя весьма огорчительными и взаимно непростительными ошибками, каждая из которых объяснялась культурными традициями, столь же далекими одна от другой, как Саскатун от Патагонии[228]. Первую ошибку, безусловно, допустил мой отец. Хотя на Юге – по крайней мере до того времени – оставлять чаевые в принципе было не принято, вернее, никто не придавал этому серьезного значения, отцу все-таки следовало бы знать, что не стоило давать Томасу Макгуайру пять центов – разумнее было бы не давать ничего. Ошибкой же Макгуайра было то, что он в ответ рявкнул отцу: «Чертова задница!» Из этого вовсе не следует, что шофер-южанин, не привыкший получать чаевые или, во всяком случае, привыкший получать небольшие чаевые и притом от случая к случаю, не почувствовал бы себя немного уязвленным такой подачкой, однако, как бы он в душе ни кипел, он бы промолчал. Не означает это также, что уши ньюйоркца не загорелись бы от образного выражения, употребленного Макгуайром, правда, подобные слова – ходячая монета на улицах и среди таксистов, и большинство обитателей Нью-Йорка проглотили бы обиду и тоже не стали бы раскрывать рот.
Отец уже почти вылез из машины, потом вдруг просунул нос в отверстие в стекле, отделяющем пассажиров от шофера, и недоверчивым тоном произнес:
– Что это, я слышал, вы сказали?
В этой фразе важно каждое слово; он не сказал: «Что вы сказали?» или «Что это вы сказали?», а сделал упор на «слышал», давая понять, что его слуховой аппарат никогда прежде не осквернялся такими непристойными словами – даже по отдельности, не говоря о том, чтобы вместе. В темноте видно было, лишь что у Макгуайра толстая шея и рыжие волосы. Лица его я не разглядел, но голос был достаточно молодой. Умчись он в ночь, на этом все бы и кончилось, но хотя я заметил, что он слегка колеблется, почувствовал я и его непримиримость, чисто ирландскую обидчивость, возмущение тем, что отец дал ему пятицентовик, оно было ничуть не меньше той ярости, какую вызвала у старика ничем не оправданная грубость. Макгуайр ответил отцу, грамматически более четко оформив свою мысль:
– Я сказал: сразу видно, что вы чертова задница.
Стремясь поквитаться с ним, отец изрек чуть не на крике – не столько громким, сколько дрожащим от гнева голосом:
– А я считаю, сразу видно, что вы – из тех подонков, которых мечет, как икру, этот отвратительный город, – вы и вся ваша порода сквернословов! – При этом он со скоростью света перешел на неумирающую риторику своих предков. – Презренный подлец – вот вы кто, культуры у вас не больше, чем у крысы из сточной канавы! Да в любом пристойном месте Соединенных Штатов такого, как вы, отравляющего воздух своим мерзким зловонием, вывели бы на площадь и выпороли бы! – Он слегка повысил голос; под ярко освещенным тентом «Макэлпина» стали останавливаться прохожие. – Но это место нельзя назвать ни пристойным, ни культурным, и тут вы вольны выливать помои на своих сограждан…
Поток его речи был прерван поспешным бегством Макгуайра, который, рванув машину, помчался вверх по проспекту. А отец, хватаясь за воздух, развернулся к тротуару, и я понял, что лишь сила завихрения толкнула его, как слепого, прямо на стальной столб с надписью «Стоянка запрещена», раздался глухой удар головы о столб – совсем как в мультфильме – и гулкое «бу-ум!». Но это было совсем не забавно. У меня мелькнула мысль, что дело может кончиться трагически.
Однако полчаса спустя он уже потягивал чистый бурбон и поносил «патент на добродетель», которым хвастается Север. Отец потерял немало крови, но по счастливой случайности «гостиничный врач» как раз бродил по вестибюлю «Макэлпина», когда я ввел туда жертву. С виду врач походил на жалкого алкоголика, но он знал, что надо делать, когда рассечена голова. С помощью холодной воды и пластыря кровотечение удалось наконец остановить, но не удалось стереть обиду, нанесенную старику. Переживая свое ранение, он сидел в сумеречном баре «Макэлпина» и по мере того, как опухоль закрывала ему глаз, все больше и больше походил на собственного отца, лишившегося глаза в Чанселлорсвилле лет восемьдесят тому назад; при этом он безостановочно, словно читая безнадежно унылую литанию, разносил Томаса Макгуайра. При всей образности его языка это становилось несколько утомительным, и я вдруг понял, что ярость старика вызвана не снобизмом и не стыдливостью – ведь он же работал в доках, а до того служил в торговом флоте, и слух его, уж конечно, привык к площадной брани, – а простым убеждением, что надо благовоспитанно и прилично вести себя на людях. «Ведь все мы – сограждане!» По сути дела, это было проявлением своего рода несостоявшегося эгалитаризма, чем, насколько я начинал понимать, в значительной мере и объяснялось то, что отец держался так обособленно. Попросту говоря, с его точки зрения, люди, неспособные общаться на человеческом языке, перечеркивают свое равенство друг с другом. Поуспокоившись, он наконец отвязался от Макгуайра и со всей силой своей предубежденности стал поносить многогранные пороки и недостатки Севера вообще: его самонадеянность, его ханжескую претензию на моральное превосходство. Я вдруг понял, что Реконструкция еще почти не коснулась этого типичного южанина, и был поражен, что это, похоже, никак не противоречило его исконному либерализму.