Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместо высшей истины, которая на небесах, в эпилоге возникает новый набор разных правд.
Руслан – неудачник-прагматик, его истина оказывается голой (мокрой) правдой факта.
Игорь, играющий роль современного Пимена, полон самообольщения и надеется выплавить истину из слитка разных правд и вер с помощью своего несколько высокомерного знания. В его версии мигулинское бесконечное разбирательство оказывается всего лишь психологическим феноменом, уловкой подсознания, Оно, прячущего правду от Я. Он знает, конечно, о гегелевской сове Минервы, а пока опаздывает на поезд.
В финале сплетаются в тугой узел: конец жары – конец дачного кооператива – смерть старика – неизбежная погибель Кандаурова – конец той истории, той временной волны, на гребне которой оказался герой и на которую уже со стороны смотрит очкастый аспирант со своим «мы разберемся».
«Старик» – еще одна в XX веке книга о концах, роман о проигранной русской истории, элегия несбывшегося и несостоявшегося.
Но Трифонов завершает ее не фразой о поезде, а двумя строчками позднее. «Дождь лил стеной. Пахло озоном. Две девочки, накрывшись прозрачной клеенкой, бежали по асфальту босиком».
Детей, бегущих под дождем с портфелями на голове, видел Мигулин из окна вагона в своей последней поездке за истиной. И вот, уже без него, две девочки снова бегут под ливнем босиком в вечном настоящем. Может быть, истина в них, но они пока не подозревают об этом.
Последняя картинка «Старика» – знак продолжающейся жизни.
Жизни без нас.
На фоне Пушкина
(1983. «Заповедник» С. Довлатова)
Входит Пушкин в летном шлеме,в тонких пальцах – папироса…И. Бродский. 1986«Заповедник» (1983) – заглавие, перекликающееся с «Зоной», первой книгой Сергея Довлатова. Огороженному запреткой пространству лагеря («по обе стороны запретки простирался единый и бездушный мир») противопоставляется – по идее, в замысле – некий оазис тишины и покоя, «обитель дальная трудов и чистых нег», исключение из правил, хронотоп, живущий по особым законам.
Заповедник – обломок прошлого в настоящем. Пространство утопии. Место, которое есть, – как память о времени, которого уже нет.
Феномен литературного заповедника – явление, вероятно, сугубо советское. Или российское.
«Горька судьба поэтов всех племен; / Тяжеле всех судьба казнит Россию…» – вздохнул когда-то В. Кюхельбекер.
«Выше всех литературу ценят в России, в России за литературу убивают», – словно продолжил Мандельштам.
Но трагическая гибель (или простая смерть) – начало официальной (государственной) и неофициальной (общественной, народной) памяти. В советскую эпоху почитание избранных классиков было политикой, кампанией, обязанностью, профессией.
В отличной балладе Д. Самойлова «Дом-музей» (Довлатову, думаю, известной) лирико-иронический эффект возникает за счет столкновения реалий прошлого и реальностей настоящего. В стихотворении два эпиграфа: «Потомков ропот восхищенный, / Блаженной славы Парфенон! Из старого поэта» и «…производит глубокое… Из книги отзывов».
Заходите, пожалуйста. ЭтоСтол поэта. Кушетка поэта.Книжный шкаф. Умывальник.Кровать. Это штора – окно прикрывать.Вот любимое кресло. ПокойныйБыл ценителем жизни спокойной.Музеями-заповедниками стали многие сохранившиеся или восстановленные усадьбы: Ясная Поляна, Спасское-Лутовиново, Тарханы, Мелихово, Щелыково. Просто музеями – городские квартиры (Достоевский, Блок) или даже комнаты в коммуналке (Ахматова).
Один советский «классик» успел открыть в родной деревне избу-музей при жизни.
Пушкин, как известно, «наше все». И в музейно-заповедном строительстве он оказался на особом месте. У него есть музеи в Москве и Петербурге, в Болдине и Царском Селе. В Выре существует Музей станционного смотрителя. В Валдае музеем стал трактир, упомянутый в одном из стихотворений.
Заповедников – много, но Заповедник – один. Довлатовское заглавие читается как имя собственное, а не собирательное. Родовое Михайловское и Пушкинские Горы в заповедном строительстве всегда были на особом счету. Почти не изменившийся пейзаж («Здесь все подлинное. Река, холмы, деревья – сверстники Пушкина. Его собеседники и друзья. Вся удивительная природа здешних мест…»), восстановленный дом («новодел», как говорят музейщики) со множеством филиалов, относительная близость к обеим российским столицам – сделали Пушгоры местом паломничества. «Паломники» – так высокопарно-доверительно именовались посетители в развешанных по заповеднику объявлениях и инструкциях.
Многие приезжали сюда, потому что действительно хотели увидеть, понять, прикоснуться… Но сюда ехали и потому, что Пушкина проходят в школе, потому что в профсоюзном комитете были билеты, потому что на турбазе можно было выпить и отвлечься от опостылевшей рутины. «На фоне Пушкина снимается семейство», – пел Окуджава, правда, о московском памятнике.
Мощным потокам паломников нужны поводыри. Экскурсовод в Пушкинских Горах летом – массовая профессия. Ленинградская служилая интеллигенция не только думала о жизни и отдыхала в пушкинских пенатах (за неимением собственных), но и заодно подрабатывала, неся Пушкина в народные массы. Таким путем и приходит (приезжает) к Пушкину довлатовской герой, постоянный автопсихологический персонаж, названный в этой книге Алихановым (фамилия перенесена сюда из «Зоны»).
Формальная структура книги, однако, оказывается иной. На смену фрагментарной композиции сборников-циклов приходит повесть с единым сюжетом. Но содержательно все остается без изменений. Снова перед читателем «описание объекта», хронотопа плюс история автопсихологического героя. Портрет современного писателя-неудачника на фоне Пушкина. Пушкина из Пушкинского заповедника и его служителей (которые отчасти тоже портреты).
«Без вещей Пушкина, без природы пушкинских мест трудно понять до конца его жизнь и творчество… Сегодня вещи Пушкина – в заповедниках и музеях. Здесь они живут особой, таинственной жизнью, и хранители читают скрытые в них письмена… Когда будете в Михайловском, обязательно пойдите как-нибудь вечером на околицу усадьбы, станьте лицом к маленькому озеру и крикните громко: „Александр Сергеевич!“ Уверяю вас, он обязательно ответит: „А-у-у! Иду-у!“»
Так поэтически писал о заповеднике его многолетний директор, который восстанавливал Михайловское после войны, прославил его и прославился вместе с ним. Книга С. С. Гейченко, многократно переиздававшаяся и многим известная, называется «Лукоморье». В ней создавался миф о хранителях, читающих таинственные письмена вещей и пейзажей и благоговейно транслирующих их паломникам пушкинских мест.
Мифы современные, в отличие от древних, имеют лицо и изнанку. О Михайловском и его главном Хранителе писали и говорили по-разному, но менее всего – равнодушно. Имеются в виду, конечно, не официальные портреты (в очерках и даже романах), а общественное мнение, экскурсионная и культурная молва.
«Редко что сохранилось в России в такой чистоте и неприкосновенности, как псковские Пушкинские места – Святые (ныне Пушкинские) Горы, Михайловское, Тригорское.
Ландшафт не опоганен бетонными коробками. Озера не заросли травой. Парки не повырублены…
Этот по-настоящему заповедный остров сбережен, нет, заново восстановлен одноруким Семеном Степановичем Гейченко, страстным энтузиастом, директором заповедника.
Удивительно живой души человек! Восстановил на Савкиной Горке древнюю часовню. Но все ему казалось: не то, недоделано, что ли… Не успокоился, пока не привез батюшку и не освятил бревенчатый сруб. Знал, что донесут, что рискует местом, а освятил!»
В одном из первых «Ненаписанных репортажей» Л. Лосева, опубликованных вскоре после его эмиграции в «Континенте» (1976), рисуется образ бескорыстного энтузиаста и тайного диссидента.