Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карета следовала за ним сзади.
Так же вызывающе продолжал держать себя Суворов и на вахтпараде. Он делал вид, что не может справиться с плоской шляпой: снимая ее, хватался то одной, то другой рукой за поля, и все мимо. Кончалось тем, что шляпа падала у него с головы.
Когда взводы проходили мимо Павла церемониальным маршем, Суворов суетился, пробегая между шеренгами, что считалось совершенно недопустимым, и все что-то шептал про себя и крестился.
– Что вы шепчете, граф? – спросил его выведенный из терпения Павел.
– Читаю молитву «Да будет воля твоя!».
Павел замучил своего флигель-адъютанта Горчакова вечными вопросами: почему Суворов делает то, почему сказал это?
Андрюша показывал вид, будто отправляется к Суворову за разъяснениями. Не доезжая до Крюкова канала, он возвращался во дворец с готовым ответом: Андрюша сам придумывал его. Дядюшка никогда не сказал бы того, что от его имени говорил племянник.
Такое ложное положение было нестерпимо всем троим – Суворову, Павлу, Горчакову.
Суворов никак не уступал. Он все ждал, что государь поймет нелепость и никчемность своих военных нововведений и отменит их.
Но царь стоял на своем.
Суворов увидел, что его насмешки над устаревшим, отжившим прусским уставом, над нелепым обмундированием и снаряжением не достигают цели.
Дальнейшее пребывание его в Петербурге не имело никакого смысла. Он решил вернуться в Кончанское и попросил у Павла разрешения уехать восвояси, жалуясь на здоровье и старость.
Император с неудовольствием отпустил его.
Пока Александр Васильевич отдыхал после обеда, солнце обошло светелку и глянуло в два окна, выходившие на запад.
Он проснулся.
Хорошо отдохнул. Хорошо в светелке на Дубихе: тишина.
Вернувшись из Петербурга, Суворов ранней весной, чуть стаял снег, построил на высокой горе Дубихе светелку. Жить в душной, тесной избе надоело.
Светелка небольшая: комната (в ней кухня) внизу, вторая комната наверху. Вокруг них, вокруг всего домика открытая галерея. Сверху, с галереи второго этажа, – чудесный вид. Сквозь просветы в деревьях далеко видно окрест – и, главное, видна дорога в Боровичи, откуда должно же когда-нибудь прийти окончательное избавление от опалы.
В светелке при нем ночует попеременно кто-либо один из троих: Прошка, Наум или Мишка. Большею частью оставляли пожилого фельдшера. Прошка уходил к жене, которая жила в Кончанском, Мишка-повар – человек молодой, холостой, чего же его связывать. После ужина Мишка получал разрешение идти, куда он хочет на весь вечер и ночь, лишь бы явился кипятить утренний чай.
Вот и сейчас в светелке никого, все разбрелись. Наум собирает лекарственные травы, Мишка пошел по грибы для Александра Васильевича, а Прошка точит лясы на селе у старосты или дьячка Калистрата.
Суворов поднялся с постели, надел туфли и подошел к круглому столу, который занимал большую часть комнаты. На столе лежали недавно полученные газеты, письма, бумаги.
Французы замышляют высадку в Англии.
Репетиция трагикомической военной драмы, которая никогда не будет разыграна!
Надобно написать Димитрию Ивановичу, ответить на всякие гнусные наговоры, которые продолжают плести в Петербурге его враги.
После поездки к царю положение Суворова в Кончанском несколько улучшилось: стало чуточку вольготнее. Суворову уже не мешали чаще ездить к соседям-помещикам, не препятствовали кое-кому из них приезжать к Александру Васильевичу на праздники к обеду, посидеть, потолковать, выпить и закусить чем Бог послал.
И вот в Петербурге готова сплетня:
– Суворова солдаты, дворяне любят, Суворов весело живет, много ездит и прочее.
Подозрительному, мнительному Павлу I это не может понравиться. Надо все объяснить.
Суворов придвинул тушь, бумагу и написал:
«Меня желают» – я Цинциннат;[94]
«солдаты меня любят» – я их люблю;
«дворяне меня любят» – я их люблю и морально безгрешен;
«весело живу» – весело жил, весело умру, весел родился, не мизантроп;
«много ездят» – в торжественные дни препровождаем весело императорские праздники и даже до полуночи, иначе счел бы я за преступление: итак глас бездушных крамольников предавать насмешеству. Редко мой выезд, прочие многие дни я, как Цинциннат, препровождаю в глубоком уединении».
Сделал приписку для Аркадия:
«Аркадию благочестие, благонравие, доблесть, отвращение к экивоку, энигму[95], фразе, умеренность, терпеливость, постоянство».
Аркаше уже четырнадцать лет. Он жил у сестры Наташи, но теперь Зубовы должны уехать в Москву, и Суворов определил сына к Хвостову.
Приписал еще:
«Аристотель его – Вы, Наташа воспитана Вами, он ей наследник».
Павел все-таки оказывает милости Суворову, задабривает его: Аркаше дал звание камергера. Хвостов уже генерал, а племянники Горчаковы повышены в чине: Андрей – полковник, а Алеша (старший) – генерал-майор.
Окончив писать, Александр Васильевич выглянул в окно, из которого был виден строящийся барский дом (к осени будет готов) и сад. Там стучат топоры, визжат пилы. В саду мелькает белая рубаха садовника Игната.
Пойти посмотреть, как они там, полюбоваться на пчел – Александр Васильевич завел две колоды пчел.
Вообще он летом жил в Кончанском веселее, нежели зимой.
Крестьяне наперебой приглашали барина на свадьбы, крестины. Молодые бабенки приносили к нему новорожденных ребят: Александр Васильевич непременно дарил каждому младенцу рубль «на зубок».
Кончанские ребятишки души не чаяли в барине, не боялись его, бежали за ним следом. Так, окруженный ими, он ходил на поля смотреть, как колосится рожь, бродил по лесу за грибами и ягодами.
Но как ни жилось Суворову у себя в поместье беспечно, а все-таки был он в опале, жил как отшельник. Жил вдалеке от армии. Ему было скучно без своих чудо-богатырей, без ученья в поле, без барабана по утрам и вечерней зори.
Неужто и век так докончить бесславно, помещиком, байбаком?
Душа рвалась к боевым подвигам.
Александр Васильевич взял с подоконника подзорную трубу – нет-нет да все взглядывал на боровичскую дорогу: не пылит ли она, не скачет ли фельдъегерь?
Он поднес трубу к глазам, и от волнения задрожали руки: по дороге к Кончанскому скакала тройка.