Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толпа поредела и уже не бродила по площади, а разбилась на две группы, которые сконцентрировались перед двумя оркестрами. Оркестры — по всей видимости, соперники — расположились перед двумя кафе, тоже соперниками[36]. Разделенные расстоянием ярдов в семьдесят, они играли с видом веселого безразличия. Вокруг оркестров были расставлены столики и стулья, и завсегдатаи одного кафе пили, разговаривали и слушали музыку, обратив спины к соперничающему оркестру, чей темп и ритм неприятно раздражал слух. Оказавшись ближе к оркестру в середине одной стороны площади, я нашел свободный столик и сел. Взрыв аплодисментов слушателей второго оркестра, расположившегося ближе к собору, означал, что соперник сделал небольшую передышку в программе. Это послужило своеобразным сигналом, и наши музыканты заиграли громче прежнего. Конечно, Пуччини. Потом, ближе к концу вечера, пришла очередь популярных песен дня, какое-то время пользующихся шумным успехом и вскоре забываемых, но пока я сидел, ища глазами официанта, чтобы тот принес мне ликер, и принимал — за плату — розу, которую мне предложила древняя старуха в черной шали, оркестр играл мелодии из «Мадам Баттерфляй». Мое напряжение спало, и я чувствовал себя вполне довольным. И тогда я увидел его.
Я филолог-классик, о чем уже говорил вам. Поэтому вы поймете — должны понять, — что случившееся в ту секунду было преображением. Заряжавшее меня весь вечер электричество сфокусировалось в одной-единственной точке моего мозга, за исключением которой все остальное мое существо превратилось в аморфную массу. Я отдавал себе отчет в том, что мой сосед по столику поднимает руку и подзывает мальчика в белой куртке и с подносом в руках, но сам я был выше его, не существовал в его времени; это мое несуществующее «я» каждым нервом, каждой клеткой мозга, каждой частицей крови сознавало себя Зевсом, распорядителем жизни и смерти, Зевсом бессмертным, Зевсом-любовником; а приближавшийся к нему мальчик был его возлюбленным, его виночерпием, его Ганимедом. Дух мой парил не в теле, не в мире; я подозвал мальчика. Он узнал меня, он подошел.
Затем все исчезло. Слезы текли у меня по лицу, и я услышал голос:
— Что-то не так, signore?
Мальчик смотрел на меня с некоторым участием. Никто ничего не заметил: все были заняты выпивкой, друзьями или оркестром. Я вынул носовой платок, высморкался и сказал:
— Принеси мне кюрасо[37].
3
Помню, как я сидел, уставившись взглядом в стол, куря сигару, не смея поднять головы, и рядом с собой слышал его шаги. Он поставил передо мной ликер и снова ушел; а у меня в голове стучал один, главный, единственный вопрос: «Знает ли он?»
Видите ли, вспышка узнавания была столь мгновенной, столь потрясающей — я словно внезапно пробудился ото сна, длившегося всю жизнь. Как святой Павел на дороге в Дамаск[38], я был одержим неколебимой верой в то, кто я есть, где нахожусь и что нас связывают нерасторжимые узы. Благодарение небесам, я не был ослеплен своими видениями; никому не пришлось отводить меня в отель. Нет, я был одним из многих приехавших в Венецию туристов, который слушал небольшой струнный оркестр и курил сигару.
Я подождал минут пять, затем поднял голову и небрежно, очень небрежно посмотрел через головы в сторону кафе. Он стоял один и, заложив руки за спину, смотрел на оркестр. Мне показалось, что ему лет пятнадцать, не больше; для своего возраста он был невысок и слишком легок, и его белая служебная куртка и темные брюки напомнили мне офицерскую форму на средиземноморском флоте ее величества. Он не был похож на итальянца. У него был высокий лоб и светло-каштановые волосы en brosse[39]. Глаза не карие, а синие, цвет лица белый, а не оливковый. Над столиками склонялись еще двое официантов, оба типичные итальянцы, один из них на вид лет восемнадцати — смуглый и толстый. С одного взгляда на них можно было определить, что они рождены, чтобы сделаться официантами, они никогда не достигнут большего, но мой мальчик, мой Ганимед… сама посадка его гордой головы, выражение лица, снисходительность и терпимость, сквозившие в его позе, пока он смотрел на оркестр, говорили о том, что он другой чеканки… моей чеканки, чеканки бессмертных.
Я исподтишка наблюдал за ним: маленькие сжатые ладони, нога в черном ботинке, постукивающая в такт музыке. Если он меня узнал, сказал я себе, то посмотрит на меня. Эта уклончивость, эта игра, будто он смотрит на оркестр, только предлог, ведь то, что мы оба почувствовали в то вырванное из времени мгновение, слишком сильно и значительно для нас обоих. Неожиданно — испытывая восторг и одновременно чувство опасения — я понял, что должно произойти. Он принял решение. Отвел глаза от оркестра, посмотрел прямо на мой столик, все с такой же серьезной задумчивостью подошел ко мне и сказал:
— Signore желает чего-нибудь еще?
Это было глупо с моей стороны, но, видите ли, я не мог произнести ни слова. Я смог только покачать головой. Тогда он унес пепельницу и заменил ее чистой. В самом этом жесте было нечто заботливое, любовное, у меня сдавило горло, и я вспомнил одну цитату из Библии — разумеется, слова, сказанные Иосифом про Вениамина. Контекст я забыл, но они откуда-то из Ветхого Завета: «…воскипела любовь к брату его, и он готов был заплакать»[40]. Именно такие чувства я испытывал.
Я продолжал сидеть там до самой полуночи, когда звук огромных колоколов поплыл в воздухе, музыканты — обоих оркестров — убрали свои инструменты и слушатели неспешно разошлись. Я опустил глаза на обрывок бумаги — счет, который он положил рядом с пепельницей, и, пока я смотрел на цифры и расплачивался, мне казалось, что его улыбка и уважительный поклон были ответом на вопрос, который я все время задавал себе. Он знал. Ганимед знал.
В полном одиночестве я пересек опустевшую площадь и прошел под колоннадой Дворца дожей, где, скрючившись, спал какой-то старик. Яркие огни потускнели, сырой ветер волновал воду и раскачивал ряды гондол на черной лагуне, но дух моего мальчика был со мной и его тень тоже.
Я пробудился навстречу радости и блеску. Предстояло заполнить длинный день, и какой день! Столько пережить и увидеть — от непременных интерьеров Сан-Марко и Дворца дожей до посещения галереи Академии и экскурсии вниз и вверх по Большому каналу. Я делал