Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тиская друг друга в объятиях, наперебой осыпали междометиями, путаницей радостных слов. Ненасытно уставились в лица, признавая за временем и войной неоспоримое право старить и нагонять неизбывную тоску. Онуфрий заметил над бровью брата ползущую вшину. Поморщился, отошел на шаг, будто со стороны старался разглядеть неуклюжего оборванца и отсидника в недоступном зимовье.
С неповоротливого языка Орефия сорвался мучительный вопрос:
— Войну… тоже сам бросил?
— Она меня, брат, самолично бросила. — Повернулся затылком, сдернул шапку вместе с тугой резиной. Ткнув пальцем в пробку, пояснил: осколок по мозгам жваркнул. Списали с фронта.
Таежный отсидник виновато отвел глаза от глубокой раны.
— Об Остахе знаешь?
— Наплакался на могиле. Кто его?
— Давно убивца ищу. Из банды он, по прозвищу Беспалый. Пушнину нашу на обском селе сбывал.
— Приметы есть?
— На левой руке мизинца недостает. Сталин во всю грудь наколот. Отыщем Беспалого, прибьем, раздавим тварюгу.
— Передадим властям. Пусть закон осудит.
— Братец, осподь с тобой! Своим судилищем обойдемся. Мирщина, война, душегубцы глаза-то раскрыли. Помню, на фронт ехали. В теплушке занудный мужик Данилка Воронцов рассказывал о деревенском конокраде. Изловили его на Томском базаре, приговорили к самосуду. Привязали голого к оглобле, скачущего коня по стерне и кустам пустили. Таскал он вора до тех пор, пока кожа клочьями не повисла. Сперва я возмущался дикостью мести: люди, аки звери рычащие, сострадать разучились. Ныне говорю: праведное судилище устроили. Око за око. Зуб за зуб.
Зашли в тесное зимовье. На узких нарах слежалый пихтовый лапник. На печурке закопченное ведро без дужки: торчит из него толстая лосиная кость. В углу над нарами теплится лампадка, бросает ломкие блики на задумчивое лицо Спасителя. К стене на крепких укосинах приколочен столик. Из пазов сосновых нетолстых бревен куцыми бородами свешивался сухой мох. На полочке зачитанный молитвенник и шелковый, изрядно потертый кисет с довоенной ошельмованной бородой. Не предал ее. Не оставил на грязном полу армейской цирюльни. Пронес через бои и удачное бегство с фронта. Если не погиб, не поймали до сих пор разные выслеживатели — значит, хранит и спасает неразлучная борода. И в мертвые волосы проникли назойливые вши, и в живых поседелых космах копошатся. Экая беда. Главное — ходи во все стороны света тайги, промышляй соболей, белок, лисиц. Заваливай одной меткой пулей лося, подкармливай отощалых скитян. Рад беглый Орефий: упрятан и надежно защищен от посторонних глаз.
— Ты меня, брат Онуфрий, не казнишь за побег с проклятой войны?
— Тебе не дано повелевать поступками. Есть кому думать о нас, править и возглашать слово рекомое. Оставил адище, значит, был тебе глас свыше.
Тихое, вразумительное истолкование и оправдание побега окончательно прояснили мысли Орефия. Стоял, чесал изъеденное паразитами тело, ловил всепрощающий взгляд насупленного Спасителя.
— Истину, брат, глаголешь: был глас из-под звезды. Стоял в степи волжской, внимал ему. Повелевалось бежать в сторону востока, к Пельсе, к скиту… Сейчас, брат, глухаря будем варить. Крупного певуна на рассвете свалил. Ты огибным путем ко мне шел?
— Огибным. Крюк дал немалый. В скиту тебя караулят. Не ходи туда.
— Не пойду. Мясо ты отнесешь. Убьем Беспалого, дальше в тайгу скитян уведем. Новую молельню поставим.
— Тайга, что жизнь, тоже конец имеет. Власти не успокоятся, пока беглецов не переловят.
— Осподи, осподи, почему мы такие гонимцы?
Холодной, ветробойной ночью была подвижка льда. С рассветом повели коней, быков на водопой — не обнаружили широких промоин на Вадыльге. Напористый лед поглотил забереги, взбугрил песок у кустов.
Ночью у Анисима Ивановича ломило ноги, покрытые рубцами сабельных рассечин. Лежал у барачной стены с полуоткрытыми глазами, поневоле вслушивался в назойливую работенку жуков, хрумкающих древесную плоть. К постоянной боли ног и сердца привык. В груди угнездилась иная, более жгучая, томящая боль за судьбу сынишек-огольцов. Меньшому пятый годик, первенцу восемь. Жена Ариша часто болеет — легкие сильно застужены. Зайдется адским надсадным кашлем — слезы наворачиваются от жалости. Раньше мужики-нарымцы завистливо говорили о кряжистом Анисиме Бабинцеве: «Такого ни стужа, ни нужа не берет…» При крепком здоровье любую нужу-нужду одолеешь, мороз и подавно. Чуял лесообъездчик — не окольными путями крадется к нему смерть. Сабельные отметины Гражданской войны, пожалуй, до старости можно носить. Ноют в непогодь ноги, разведрится — тишеет боль. Подсобляют баня, мурашиные укусы и скипидар, втираемый в колени и лодыжки. Сложнее с болью сердца.
Нередко лесообъездчик укладывался спать с гнетущей мыслью, что наутро не наступит пробуждение. По молодости не задумывался о судьбе. Отмерялись годы жизни, просверкивали весны. Неубывающая энергия сулила в будущем лучезарные дни. Посулы были напрасными. Зримая судьба торопилась произвести поспешный расчет. Человек не мог воспрепятствовать ее грубому, насильственному вторжению. Играя, разговаривая с детьми, отец пытливо всматривался в подростышей, думал о их будущем. Он торопился с врожденной щедростью перелить в них энергию мыслей и духа. Сынишки останутся одни с больной матерью. Их надо поставить на землю с двойным запасом прочности. Лес нашептывал мальчикам древние бессловесные сказки. Смышленыши внимали сладкопевному хвойно-лиственному говору, напитывали души небесным светом солнца и звезд, земным светом окружающей природы. Отец, подметив за ними дорогое свойство, радовался счастливой удаче, что сумел заронить в братьев искры любви к миру леса и вод. Это было его духовным завещанием детям. Всего движимого и недвижимого богатства природы отпускалось им с лихвой на все годы отпущенного бытия. Стоящая на бдительном дозоре судьба торопила отца пройти с сыновьями краткий курс науки о глубокой приверженности к лесу…
Не спалось больному человеку. Казалось, жуки-древогрызы вместо бревен начинают точить саднящие ноги. Гневился за бараком ветер, прогонял нарымскую неторопкую весну. Она — царица природы — явилась в новой короне солнца, уселась уверенно на нешаткий трон земли. Свергнуть ее могло только лето.
Бабинцев встал, оделся. Перешагивая за порог, легонько толкнул податливую дверь. Раннее утро пробивалось в заречье слабыми ростками света. Ветер с реки сек лицо стремительными струями, плющил неприкаянные купола, поднимал и кружил обронки сена.
Ходьбой Анисим Иванович разминал одеревенелые ноги. Жалким, никчемным мог показаться затерянный тыловой мирок под безупречным небом, если бы мысли постоянно не просекало огнистое слово — война. Все, подчиненное ее власти и силе, крутилось металлообрабатывающими станками на оборонных заводах, гремело отбойными молотками в шахтах, бренькало молочными струями на фермах, шипело паровозами на выносливых магистралях страны. От таежного клоповного барака на Вадыльге до стойкого, недремлющего Кремля столицы растекалось тайгой, степями, горами, реками пространство, заставленное тысячами городов, поселков, деревень, хуторков и заимок. Тяжеленный, с трудом раскрученный маховик тыла денно и нощно вращался от приводного ремня войны. Со светлой гордостью думалось Анисиму Бабинцеву о дюжем, жертвенном народе страны, о трудармейцах холодного Понарымья.