Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночью Овдотья выспросила-таки у него всю историю, задумалась.
– А сюда не придут?
– Ежели Андрей не созовет опять… – отозвался Данил. Он обнял жену. В темноте изложницы чуть похрапывала сенная девка, держали с собой при малыше. Из-за полога едва пробивался свет лампадки, колыхалась тень, и казалось – то ли дует по ногам, то ли и весь полог несет по темным волнам. А там где-то, в черной степи, идут многочисленные конные рати, движется Орда, сталкиваются царства и миры. И такие игрушечные перед этой враждебною силой деревянные городни Москвы, и так мал его Кремник, как лампадный огонек во тьме. И будто в малой лодке плывут они по темному морю, а справа и слева вода…
– А мне не стыдно, что я хочу спастись, уцелеть! Им всем нужен мир, от Новгорода до Кавказа, до Железных ворот, в Болгарию посылают рати, шлют послов в Царьград, помогают волынскому князю, дружатся с франками, цепляются за Киев – все еще! Свея, датчане, немцы, Рим… И всем помогаем, и всюду надо соваться! Может быть, и они, бояре московские, Протасий с прочими, тоже того хотят, может быть, и сами москвичи хотят, но я видел уже, чем все это кончалось! Внутри у себя устроить нужно прежде всего! У нас есть земля на Севере! Ее обиходь! Смерды умнее нас, бегут и бегут за Волгу да во Тверское княжество. Тверичи вон кажен год новые слободы ставят! И к нам бегут только спокоя ради! Отсидеться нать, пусть хоть подрастут люди. Нать откормить народ! Пущай смеются, а мои мельницы важнее Андреевых затей! Сделаю… Забудут, на могилу наплюют… Помнят тех, кто больше крови прольет!.. Ты-то хоть любишь меня, Дунюшка?
– Люблю, Данилушка мой!
Глава 69
Были бабы дорожные и всякие, даже сударушка во Владимире, и была одна, первая, единственная – она. И бросал, и возвращался, и уезжал, и расставались уже «навсегда», и от мужа бегала к нему, и все не кончалось доднесь. И еще весною ехал по волглому, в весенних голубых тенях снегу опять к ней и не чаял, не гадал, что во последний раз, во останешний. Знал, что родила, а все виделось: как войдет, как она бросит все для него.
И – прямо в деревню. В Кухмерь. Очертя голову. Впрочем, знал, что об эту пору мужик скорее где в извозе, а не в избе, да ведь соседки, кумушки… Все одно!
Коня, воровато озрясь, завел за огорожу. Хозяйского во дворе не было – от сердца отлегло. Толкнул дверь.
– Ой, кто тамо?!
Не сразу узнала, и он не сразу рассмотрел с уличного солнца в скудном свете избы. Сидела у зыбки, качала, в одной рубахе была. И единого взгляда хватило, чтобы понять – кончено. Эх, меря, чудь курносая!
Она так и продолжала качать ребенка, приговаривала:
– С носом боярин, без носу кошка!
Плат бережно развернула, усмехнулась, прищурясь:
– Любила – эких не даривал! Возьми, женишься – пожалеешь. А меня за его мужик прибьет.
Федор чувствовал все ее тело под рубахой, и душно становилось от того.
– Уходи, мужик скоро придет. И так соседи невесть чего наговорят!
– Жалеешь мужика свово?
– Привыкла. Я, как кошка, привыкаю. Ты поди… Поди…
– Думал, сожидашь. К тебе ить скакал.
– Стал быть, не доля. Не трожь, не нать! Только хуже будет.
– Мерянка ты…
– Мерянка и есть.
– Коротконосая моя…
– Не твоя уж. Поди, поди! Дитя испугашь.
– Любила ить…
– По году не бывашь. Поди и там бабы не обижают! Я тоже не из чурки сделана. Не судьба нам. Ступай. Мужик узнает, убьет. Того хошь?
Вышел пьяный, в глазах все качалось. Хотелось пасть с крыльца плашью в снег и в голос завыть. Непослушными пальцами отмотал повод. Конь тепло дохнул в лицо, потянулся губами. На миг припал, теряя силы, к морде коня, нащупал луку седла, взвалился в седло, трудно ловя стремя. Серый пошел сразу крупной рысью, разбрызгивая талый снег. И хорошо было, что никто не видит его лица, не видит, как взрослый бородатый мужик по-детски уродует губы и трясется, сутуля плечи, не в лад конскому скоку.
Отвергнутый плат он было кинул в кусты, потом опомнился, поворотил коня. Плат, развернувшись, ярко горел на снегу. «Сестре подарю!» – подумал Федор, подбирая дорогую покупку…
Было это весной, а сейчас дело шло к осени, под жаркими лучами густо колосились наливистые тяжелые хлеба, и мать, в новом темно-синем саяне, сердито суча нить, выговаривала:
– Женись! Вас ни того, ни другого нету. Все я одна-одинака! Грикше уж така доля, он, может, чернецом станет…
И Грикша, как-то рано постаревший – морщины уже не покидали лба и голова начинала лысеть, – сидел и тоже пилил, поддакивал матери. Невесту высмотрел Грикша, и не столько невесту, сколько отца, хорошего рода (и не очень богатого – родичи не будут величаться) из Берендеева. Федор вяло отпирался, кивая на брата.
– Брат по монастырскому делу, ты на него не гляди! Твоя-то уж, гля-ко, детей носит, пора и отстать…
– Я и отстал, – устало сказал Федор.
– Пора и отстать! – возвысила голос мать. – Руки отпали!
– Девчонку какую возьми…
– Сноху приведи! Вот что!
– Семья добрая.
– Невеста пересидела немного, девятнадцатый, дак зато ума боле. Пятнадцатигодовалые-ти – ветер в голове, в куклы играть да на беседы бегать.
– Ты хоть сам-то видал невесту ту? – спросил Федор, не глядя на брата. – Поди, рябая да косая какая-нибудь.
– С лица не воду пить. По роду гляди. Род завсегда скажется.
– Род хороший. Добрый род.
– Берендеи.
– Каки уж берендеи! Обрусели давно.
Пусто было на душе у Федора. Пусто и холодно. Да и то сказать, надоскучила неприютная дорожная жизнь. Никто не ждет, кроме матери родной. Плат подарить и то некому!
Делали все без него и за него. Ездили без жениха, сватали. Потом невестины глядели двор и хозяйство. Будущий тесть был невысок, плотен, с маленькими, чуть раскосыми глазами на каком-то красно-сизом бугристом лице. На жениха глядел с недоверием, однако про михалкинский дом баяли только доброе.
Тысяцким у Феди был Прохор. И закружилось торжество. На смотрины в Берендеево поехали все вместе. Невеста была рослая, а рябоватая, и чуток вроде бы и косила. Федор зло порадовался про себя: как угадал! Казала сряду – стояла и ходила как чурка липова. Лицо застыло, не улыбнется. Потом уж, поглядев в глаза получше, понял: еле