Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кому тут может не понравиться? Произведение Гери – форма неоднозначная: каждый может прочесть ее, как пожелает. По Фрэнку, так зал извивается, как карпы в бочонке, «выражая движение посредством статичных материалов», играя на поверхности отблесками калифорнийского солнца. Или, быть может, это гигантский букет стальных цветов в вазе из песчаника, спроектированный в память о Лилиан Дисней, вдове Уолта и учредительнице концертного зала. Лилиан, Лос-Анджелес и Фрэнк любят чуть-чуть китча. Для Салонен это – «то самое великое клише, определение Гёте архитектуры как застывшей музыки. Это здание – макроинструмент». А для городских властей в Лос-Анджелесе, совсем как в Бильбао, он построил новый символ города, идеальную замену логотипа Голливуда. Нужно быть очень смелым, что построить такое нечто в Лос-Анджелесе, где каждое здание словно вышло из студии Версаче. И Концертный зал Уолта Диснея, конечно, это смелый поступок. На него оглядываются водители с автострады. А его описание – хороший козырь для любой обзорной экскурсии.
Лишенные каких-либо пояснений относительно аллюзий автора, здания Фрэнка становятся объектами релятивизма. Подобно самому архитектору, они перевертыши, хамелеоны. В отличие от, скажем, Даниэля Либескинда, Гери не дает ни объяснений, ни какой-либо теоретической установки. Как и всё его творчество, зал Диснея, признается он, «является тем, чем ты хочешь, чтобы он был».
– Я согласен со всем. Когда я говорю с моими приятелями-хоккеистами, то поясняю им, что кривые линии восходят к дуге конька, рассекающего лед. Приятели-музыканта говорят, что формы [моих построек] музыкальны, и я отвечаю: «Да, думаю, что это так». Если ты так думаешь, так оно и есть.
Это общественное здание идеально подходит для того, чтобы перезапустить главный город зрелища в период кризиса среднего возраста: здание как вечеринка. Будь тем, кем хочешь. Будут рады всем: латиноамериканцам, корейцам, буддистам, иудеям и бездомным бродягам со Спринг-стрит.
Ответный удар
Когда теперь Гери приезжает в Бильбао, он не в полной мере счастлив. Музей Гуггенхайма окружает сегодня целый зверинец современных построек, построенных после музея Гери: не вполне ясно, следует ли им бить себя в грудь в порыве соперничества или почтительно склонять головы.
– Постройки вокруг моего здания – это какая-то мешанина, – признает он. – В них нет ничего особенного. Они не замечательны и сами по себе. Многие из этих людей были озабочены визуальными связями. Полагаю, что они решили отложить эти вопросы. [Алвару] Сиза просто проигнорировал [когда проектировал соседнее здание]. Он, надо полагать, подумал: «Не собираюсь я соперничать с этой штуковиной Гери». И [Рафаэль] Монео поступил схожим образом. Главная вина тут – на градостроителе. Когда мы работали над Бильбао, я ему сказал: «У тебя тут два выхода: один – тот, по которому ты следуешь, он кажется мне неправильным – украшательство. У вас тут промышленная зона, превосходная, тяжелый случай ‹…› Большинство моих знакомых художников любят это суровое место. И если ты начнешь разводить тут сакуру, словно это Вашингтон, ты всё это погубишь». И я уговаривал их до посинения. Но именно это они и сделали. Как только они встали на этот путь, всё было потеряно. Мне это смешно. Всё могло было получиться настолько лучше. Я потратил уйму времени, чтобы наладить связь с городом и всё такое, а теперь всё это потеряно, потому что они сделали «красиво».
Именно этому, еще одному эффекту Бильбао – тому, что Гери называет «украшательством», а иные зрелищем – предстояло возобладать в архитектуре с 1997 года. Разумеется, нельзя винить Гери в том, как были интерпретированы или воспроизведены его постройки.
– Можно считать, что [Бильбао] послужил вдохновением для других пуститься во все тяжкие, и что это моя вина. Но те-то, кто пустился во все тяжкие – мне по большей части не нравится то, что они сделали.
Мы опять возвращаемся к тому слову на «з». Гери снова заводится.
– Я считаю, что общество – это поезд без машиниста, и системы ценностей в нем довольно дурацкие: они по-прежнему тратят от тридцати до сорока процентов всех денег и ресурсов в мире на оружие; это тот контекст, в котором мы живем. И [есть] следствие: одно крошечное здание в Бильбао, которое тебе хочется считать зрелищем, может перевернуть весь мир, и в итоге люди должны снова делать эти тупые безликие коробки; существует целая группа людей, которые желают это делать; но это не приведет к большей значимости архитектурной профессии, потому что это не делает тебя счастливым, не вдохновляет, не делает ничего, чем ты мог бы гордиться. Я хочу сказать, отправляйся в Китай и посмотри, как у них в одно мгновение растут города; десять-пятнадцать миллионов населения, а они просто повторяют одну и ту же банальную среду.
Он на мгновение умолкает, чтобы перевести дыхание.
– Даже если бы я сделал за свою жизнь тридцать Бильбао, чего я уже не сделаю, не о чем было бы переживать: это не пустило бы весь мир под откос. Если от этого выиграет экономика в городе, это поможет избавить улицы от нескольких парней, толкающих сейчас перед собой тележки для покупок. Поэтому я не понимаю, почему я должен менять что-то в том, что делаю. По сравнению с многими сотнями зданий, которые деморализовывают, которые заставляют нас чувствовать себя роботами… Если мое здание – это зрелище, то кого это волнует? Зачем из-за этого переживать? Весь наш мир в последнее время – зрелище. Я был бы рад вернуться в то сонное время, в прошлое, лишь бы люди на улицах не умирали с голоду. Я могу перебраться в маленькую деревушку в Ирландии. Весь мир – зрелище. Но что с этим можно поделать? Я не могу его изменить. Я хотел бы, но не могу. Приходится выбирать, когда драться. Я – архитектор. Я делаю здания. Будет хорошо, если за всю жизнь я сделаю две или три сотни зданий. Пройдет сто лет, и кто-нибудь скажет: «Одно стоит сохранить». Рынок сам говорит, что ему нужно. Что есть – то есть. Разговоры о негармоничной среде – это разговоры о демократии. Это она допускает индивидуальную свободу и самовыражение. Ее создали мы, Штаты. Лос-Анджелес в особенности. И она конфронтационна. Но ту же модель ты найдешь и в Пекине, и в Сеуле. Это то, что у нас есть. Она не