Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То было единственное место, где Мордехай мог невозбранно осуществить свой странный замысел, с не менее странной точностью по одним лишь косвенным знакам угаданный Богданом. Луна — не бак старой ракеты. Как бы ни был эффективен аппарат, просто от сети ему такую массу не взять, рассудил перед рассветом Богдан, припомнив описанные в бумагах Трусецкого характеристики изделия; и, просидев полчаса за компьютером, нашел-таки точку, одну, похоже, на весь улус, а то и на всю империю, куда можно было подключиться, никого не спросясь и ни перед кем не маяча.
Теперь, в странном оцепенении стоя на смотровой площадке и не в силах оторваться от созерцания тающих в густых сумерках очертаний Иерусалима, наброшенного на всхолмленный горизонт ворсистым, переливающимся мириадами искр покрывалом, Богдан испытывал странное чувство, что все это уже было когда-то…
А громадный рейсовый автобус и следующий за ним на некотором отдалении «цзипучэ» летели сейчас по широкому тракту от Яффо к Иерусалиму, Наверное, впрочем, уже подлетали…
Богдан нерешительно, словно бы нехотя, двинулся к окружавшей подстанцию кипарисовой роще. Нет, думал Богдан. Нет. Не хочу. Никаких задержаний. Иначе, иначе, как-нибудь иначе…
Как?
Он ничего не успел решить к тому моменту, когда услышал в тишине шаги. Мерно, гулко похрустывали занесенные сюда ветрами песчинки на асфальте. Точно Мордехай шел по снегу — где-нибудь там, на севере. Там, где летом луга.
Так Богдан повидался с Мордехаем в первый и в последний раз.
В ускользающем свете далеких огней и невозмутимо, даже накануне гибели, исполняющей свой долг Луны — Богдан увидел его. Он шел один, шаркая, натужно передвигая ноги, но тащил свой баул сам, никому не доверив. Где-то поблизости наверняка был Зия — но то забота Бага; Богдан был уверен в друге, хотя зябкое чувство голой, беззащитной спины все же прокатилось мурашками по коже. Прокатилось — и ушло.
Отчетливо слышно было тяжелое, запаленное старческое дыхание.
Мордехай Ванюшин был нескладным, сутулым, почти лысым. Он был бы смешным — если б не веяло от него очевидной и полной беззащитностью, отсутствием кожи. Богдану почудилось даже, что это просто одно огромное голое сердце идет; кое-как еще встряхиваясь из последних сил, оно, так и не научившись отдыхать и думать о себе, выталкивало кровь на конечный круг. Сразу хотелось Мордехая укрыть — точно ребенка, оказавшегося в одной рубашонке на лютом морозе, в пургу… Впрочем, встречались, вероятно, и такие, которым столь же непроизвольно хотелось сразу укрыться им — ведь было столь же очевидно, что он, детски судя по себе, всех считает такими же открытыми любой боли, любой несправедливости и всем, не раздумывая, готов броситься на помощь; и уж если бросится — не найти в Поднебесной более надежного, более преданного убежища…
«Постой! — хотелось крикнуть Богдану. — Охолони, утихомирься! Давай еще раз подумаем спокойно!»
Поздно. Слишком давно Мордехай не ведал ни тишины, ни мира. Слишком долго его облучали возмущенным, ярым непониманием — отравой, против которой ни толики противуядия не нашлось в его тихой, совестливой крови.
Богдан перекрестился, вздохнул, поправил очки и вышел из-за кипариса.
Иерусалим, Пурим, 14-е адара, вечер
Собственно, поначалу он собирался ехать один. Это Магда предложила взять охранника и помощника. Действительно: прожив в улусе так долго и так много сделав для него — и для всей Ордуси, конечно, и для всего мирового ютайства, но не о том сейчас речь, — Мордехай, в сущности, никому тут доверять не мог. В ответственном и сложном бытовом деле — не в произнесении речей, не в писании статей или петиций, а просто в бытовом деле — ему не на кого было положиться, кроме этого совершенно случайно оказавшегося рядом ютаененавистника из Теплиса. Мордехай еще колебался — ему смертельно не хотелось хоть единую душу вовлекать в то ужасное деяние, которое он, как ни крути, просто обязан был нынче совершить. Никого не должны обвинить, помимо него, — и в уж в первую голову никого из тех, чье поведение, чье соучастие можно было бы объявить простым актом непримиримой животной ненависти к ютаям. Но Магда, которую он на сей раз посвятил во все, как всегда, — кто бы знал, какое облегчение он испытал, сызнова став наконец полностью откровенным с женою! — резонно возразила, что все равно найдутся такие, кто обвинит и его самого именно в такой ненависти (впервой им, что ли!), и его подвиг объяснят именно ненавистью — а вот идти на подобное дело одному просто невозможно. Просто невозможно. Да мало ли что может случиться в дороге! Какая-нибудь нелепая случайность, или, скажем, сердце прихватит… Нельзя одному. При этом совершенно не обязательно совсем уж все рассказывать теплисцу — пусть просто будет рядом. И, видя, что муж еще колеблется, Магда добавила прагматично (житейского здравого смысла у нее было куда больше, чем у него, Мордехай всегда это понимал и признавал смиренно, нимало не комплексуя — как признают, скажем, то, что солнце восходит на востоке): «А если ты его все-таки опасаешься — то зря. Он ведь полностью от тебя зависит здесь. Без тебя ему и шагу не ступить…» Звучало это как-то неуважительно к несчастному беженцу, но, наверное, то была правда.
Словом, и впрямь одному рискованно. Дело предельно ответственное — а жизнь полна неожиданностей. Как правило — досадных. Да к тому же — шумный праздник. Книгу Эстер к тому времени уже отчитают, дым пойдет коромыслом… С одной стороны — хорошо, никому ни до чего, все заняты собой и своим весельем, но с другой — мало ли кого и в каком состоянии вынесет на дорогу… А ведь уже не переиграешь, не отложишь. Статья об «Эстер-цзюань» нынче все-таки вышла, вышла, и именно в «Коммерсанте», правда, в дурацком соседстве, но какая разница — Мордехай снова победил, и, как он сам прекрасно и не без гордости понимал, только благодаря собственной настойчивости и нежеланию идти на компромиссы. И теперь действовать надо было незамедлительно, без проволочек, чтобы слово не разошлось с делом.
«Я возьму на себя все грехи моего народа», — спокойно, безо всякого пафоса думал Мордехай, с детским удовольствием глядя, как за широким окном автобуса льется назад пронзительно прекрасное, вдохновенной вековой печалью пропитанное раздолье вечерней Иудеи.
Мордехай всегда старался садиться у окна — и в воздухолете, и в поезде, и в повозке… Он очень любил этот мир и не уставал им любоваться.
Зия ехал в другом конце салона. На всякий случай они, точно опытные заговорщики, старались не афишировать то, что они — вместе. Нести прибор Мордехай не доверил Зие даже теперь.
Решение снова было удивительно изящным. Те, кто живет там, где летом цветут луга, сказали бы: одним камнем — двух зайцев. Во-первых, будет наконец покончено с варварским лунным календарем, со всеми этими нисанами, кислевами, тишреями. Ютаи перестанут наконец ныть с давно осточертевшим всему культурному человечеству трагическим придыханием: Тиша б'Ав[143]… Уже одно это оправдывает Мордехая. Но есть еще и во-вторых, не менее, а может, и более существенное: сущность Пурима, который не-ютаи снисходительно и безграмотно воспринимают всего лишь как один из многих ярких и добрых праздничных дней, прослаивающих год, после такой катастрофы станет наконец ясна всем. Когда погаснет царица ночи, символ мечты, любви, романтики, и погасит ее ютай, — остальным уж волей-неволей придется объявить день, когда это произошло, днем скорби и искупления. Ютаи так любят подчеркивать к делу и не к делу, будто все они заодно, будто любые внутренние несогласия и даже распри в их среде никогда не мешают им быть едиными по отношению ко всему остальному свету — так вот пусть получат.