Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Владельцы были люди гордые, но Нил уже знал, как с ними разговаривать.
– У меня точно такой был, – начинал он робко, подойдя к собаке. – Рексом звали. И тоже – волкодав, только хвост крючком. Медалист!
– Это – доберман-пинчер, – смягчался хозяин собаки, – не надо гладить, может покусать.
Но собаки никогда не кусали Нила.
Теперь, когда у него появился свой кот, Нил уже не заигрывал с чужими собаками. Выпив «маленькую» и подремав минут сорок, шел он через мостик на набережную, устраивался у парапета, вынимал банку с червями, насаживал и ловко закидывал удочку. Он не старался забросить далеко, где плавали, наверное, большие рыбы. Ерши и мелкие окуни лучше всего ловились у берега, среди шевелящихся зеленых водорослей и ярких конфетных бумажек.
Нил был удачливым рыболовом – у него клевало в любое время дня и в любую погоду, вопреки всем правилам. И перед дождем, и в жаркий полдень, когда, всем известно, никакая рыба не ловится, он ухитрялся натаскать полный полиэтиленовый мешок разной мелочи, садился в автобус и ехал к себе домой, где ждал его голодный Барбарис.
– Шестьдесят лет прожил – ума не нажил, – каждый раз говорил Кепкер, завидя Нила с его мешком, – лучше бы делом занялся!
Каким таким делом должен был, по его мнению, заниматься Нил, Кепкер никогда не объяснял. А Нил не спрашивал. Не спрашивал он никогда, и чем занимается сам Кепкер, так что об этом до сих пор ничего не известно, а неплохо бы выяснить…
Бывает – вдруг сорвется с дерева до времени пожелтевший листок и, вздрагивая в воздухе, медленно начнет падать. От чего он засох и слетел в июне, от болезни, что ли, какой, – кто его знает, а только смотришь на него и думаешь: вот – лето на дворе, жара, ох, как далеко еще до осени, все листья на дереве еще здоровые, зеленые, но не успеешь оглянуться, – пожелтеют, посыплются друг за дружкой. Ни один листок не уцелеет, все упадут.
Так думал и Нил каждое лето, замечая первый желтый лист, летящий к земле.
А сейчас таких листьев было уже порядочно. Стайками плавали они в лужах, плоские, не успевшие засохнуть и свернуться, а лужи были еще по-летнему светлыми, голубоватое летнее небо отражалось в них.
Нил шел по улице, оставив за спиной нелюбимые Воинову и Каляеву. Был он в этот ранний час очень трезвым и тихим, вечером, как надумал пойти, рюмки не выпил, а сегодня побрился, для чего-то надел зимнюю шапку – другой не нашлось – и вот, отправился.
Непривычно хотелось есть – с утра всегда, наоборот, пить хотелось, а в голове было как-то странно: гулко, точно в пустом, высоком доме.
Редко Нил на улице смотрел по сторонам. Когда трусил в магазин, перебирая в кармане рубли и мусоля мелочь, бывал он деловитым и озабоченным, прикидывал, на что хватит – на большую, на маленькую или на красное, а бывало, только на пиво. Из людей всего и видел он – много ли народу у дверей, да есть ли кто знакомый.
Сегодня Нил глядел во все глаза. Приличные люди, одетые, как Кепкер в выходной, шли ему навстречу с большими портфелями, и Нил подумал, что, наверное, это все начальники, чистые такие, гордые, как владельцы собак. А многие, особенно женщины, вели за руки маленьких детей, и тогда Нил вспомнил, что – вот смех! – он-то за всю жизнь ни разу не ходил по улице с ребенком за руку. Подумал – и не то, что себя пожалел, а как-то удивился: надо же – старик ведь, сколько лет прожил, а смотрите, ни с портфелем походить не пришлось, ни детей заиметь.
Правда, у Кепкера вот тоже – никого, но Кепкер – другое дело, кто он такой – человек без роду и племени.
И еще внимательнее стал он глядеть по сторонам, на дома с красивыми балконами, на блестящую заграничную машину, на заспанную цыганку, ни свет ни заря уже продающую цветы.
Хоть и прожил Нил почти всю свою жизнь в городе, а привык почему-то считать себя человеком деревенским, даже часто спорил с Кепкером – что главнее, город или деревня. И всегда говорил, что, конечно, деревня – она кормит.
Кепкер тут же начинал болтать про технику и промышленность, только кто будет слушать его трепотню – не кепкеры землю пашут, не они и на заводах у станков уродуются.
А сегодня утро было особенное, с этими голубыми лужами и листьями в них, сегодня и дома были особенные, нарядные, и почувствовал Нил, что любит этот город и почему-то жалеет его, и всех людей, даже тех, важных, с портфелями. И Кепкера жалеет за то, что не дано ему вот так, хозяином, смотреть на лужи и деревья и радоваться, потому что чужие они ему, горемыке. И еще Нил почувствовал, что, наверное, скоро умрет. Это не было страшно, а было, наоборот, как-то спокойно, будто так и надо. Пора. Только еще жальче сделалось, точно без него одни останутся без присмотра и пропадут все эти улицы и дома с балконами.
Нил еще быстрей пошел, пересек трамвайную линию, протопал по тихому переулочку, такому узкому, что хотелось боком идти, а на углу вдруг остановился. Шел от самого дома и не думал, как подойдет, как в дверь войдет, да зачем все это, шел себе – и только. А тут застеснялся и ни шагу. Постоял, постоял, посмотрел через улицу на зеленые купола, на кресты золотые{158}, стащил с головы шапку и волосы пригладил пятерней. Хотел было перекреститься, даже руку ко лбу поднес, да опять чего-то застеснялся и боком-боком назад в переулок – а вдруг там, сзади, где-нибудь в подворотне, стоит и ехидно ухмыляется Кепкер?
Если вы подумаете, что после этого прекрасного утра Нил бросил пить и занялся раздумьями, то сильно ошибетесь. Пил он по-прежнему, если не больше, и с Кепкером по-прежнему ругался, но только как пожалел тогда дома и улицы, так же, еще даже сильнее, жалел теперь своего кота Барбариса, все думал, что станет со зверем, когда его, Нила, зароют в землю. Пытался он заговорить на эту тему с Кепкером, но тот ничего умнее не придумал, как замахать руками и закричать:
– Болтает! Сам не знает, что болтает! Он, полюбуйтесь на него, собрался умирать! Меньше надо пить, вот что я вам скажу!
Ничего не понял Кепкер. И Нилу пришлось плюнуть на пол и помянуть опять недобрым словом кепкеровскую старуху-мать, отдавшую концы в местечке Белыничи.
Конечно же, эта история сентиментальная. Но читатель вовсе не обязан распускать нюни – ох, дескать, какая жалость: доживают свой век в каком-то паршивом домишке, наверное, без удобств, два одиноких, заброшенных старика. Мол, бедные, несчастные, добрые старики!