Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да я ничего и не думаю, – ответил я и пригладил ее влажные волосы.
– Правда? – спросила Леля, подняла на меня глаза и улыбнулась. – Дайте мне, пожалуйста, сумочку. Там у меня платок. А я бежала в город узнать… может быть, не все погибли.
По разбитым дорогам
Еще за месяц до рейса в Одессу мы с Романиным послали в Москву просьбу перевести нас с поезда в полевой санитарный отряд. Нам хотелось быть ближе к войне.
У Романина были для этого еще и свои основания. Он рассказал мне по секрету, что пишет очерки о войне для радикальной вятской газеты, поезд же дает ему мало материала для очерков.
Он показал мне несколько напечатанных очерков. Они понравились мне точностью и простотой языка.
Романин уговаривал меня написать для этой же газеты два-три очерка. Я написал только один. Это был мой первый очерк. Он назывался «Синие шинели» и был напечатан. В нем я писал о том, как был взят в плен весь многотысячный гарнизон австрийской крепости Перемышль. Мы видели этих пленных в Бресте.
В этом очерке я не мог написать об одном страшном случае, поразившем не только меня, но и всех санитаров.
Пленных вели через Брест. Тяжело волоча на ногах разбитые бутсы, шли по улицам Бреста тысячи австрийских солдат и офицеров – медленный поток синих тусклых шинелей.
Иногда поток останавливался, и небритые люди понуро ждали, глядя в землю. Потом они снова шагали, сгорбившись под тяжестью неизвестной судьбы.
Вдруг санитар Гуго Ляхман схватил меня за руку.
– Смотрите! – крикнул он. – Вон там! Австрийский солдат! Смотрите!
Я взглянул и почувствовал, как озноб прошел по телу. Навстречу мне шел усталым, но мерным шагом я сам, но только я был в форме австрийского солдата. Я много слышал о двойниках, но еще ни разу не сталкивался с ними.
Навстречу мне шел мой двойник. У него все до мелочей было мое, даже родинка на правом виске.
– Чертовщина! – сказал Романин. – Да это прямо страшно.
И тут произошло совсем уже странное обстоятельство. Конвоир взглянул на меня, потом посмотрел на австрийца, бросился к нему, дернул за рукав и показал ему на меня.
Австриец взглянул, как будто споткнулся и остановился. И сразу остановилась вся толпа пленных.
Мы смотрели в упор друг другу в глаза, должно быть, недолго, но мне показалось, что прошел целый час. Взволнованный говор прошел по рядам пленных.
В темных глазах австрийца я увидел удивление. Потом оно сменилось мгновенным страхом. Он быстро пересилил его и вдруг улыбнулся мне застенчиво и печально и приветственно помахал поднятой бледной рукой.
– Марш! – прокричал наконец конвоир.
Синие шинели колыхнулись и двинулись дальше. Австриец несколько раз оборачивался и махал мне рукой. Я отвечал ему. Так мы встретились и разошлись, чтобы никогда больше не увидеть друг друга.
В поезде было много разговоров об этом случае. Все сошлись на том, что этот австрийский солдат был, конечно, украинец. А так как я отчасти был тоже украинцем, то наше поразительное сходство уже не казалось непонятным.
Да, но я сильно отвлекся. Тогда в Одессе, через несколько дней после гибели «Португаля», мы с Романиным получили телеграмму из Москвы о том, что оба мы переводимся в один и тот же полевой санитарный отряд и нам надлежит немедленно выехать в Москву, а оттуда – в расположение отряда.
После недавней передряги с «Португалем» я с радостью остался на поезде, и теперь это новое назначение совсем не осчастливило меня. Но отступать было нельзя. Меня утешало лишь то, что я буду работать вместе с Романиным.
Нас провожали на вокзале в Одессе очень шумно. Кто-то решил пошутить и нанял с помощью Липогона маленький еврейский оркестр. Старые, видавшие виды евреи в пыльных пальто невозмутимо наигрывали на перроне матчиш и кекуок, а после третьего звонка заиграли марш «Тоска по родине».
Сотни пассажиров, так же как и сотни провожающих, шумно выражали свой восторг этими пышными проводами.
Напоследок Леля крепко обняла меня, поцеловала, взяла с меня слово писать и шепнула мне, что она тоже хочет перевестись в полевой отряд или госпиталь и мы, наверное, встретимся где-нибудь в Польше.
Поезд тронулся. Липогон высоко приподнял над головой каскетку и держал ее так, пока поезд не скрылся за поворотом. Скрипки безутешно рыдали, выпевая знакомый мотив.
Я высунулся из окна и долго видел белую косынку Лели, она махала ею вслед поезду.
И как всегда, когда у меня кончалась одна полоса жизни и подходила другая, в сердце начала забираться тоска. Тоска и сожаление о пережитом, о покинутых людях.
Я лег на верхнюю полку и, глядя на потолок, вспоминал день за днем весь этот тревожный и длинный год.
Одно только я знал твердо, что следует жить именно так, как я прожил этот год, – в смене мест и людей. Следует жить именно так, если ты хочешь отдать свою жизнь писательству.
В Москве было все то же – квартира с прочно въевшимся в стены кухонным чадом, вечно о чем-то беспокоящаяся Галя и молчаливая мама со сжатыми губами.
В Москве мне выдали форму, шинель с какими-то странными – серебряными с одной звездочкой – погонами, и я пошел представляться уполномоченному по полевым санитарным отрядам Чемоданову.
Романин уехал раньше и оставил мне записку. В ней он писал, что Чемоданов – милый человек, знаток музыки, автор многих статей по музыкальным вопросам. Я вспомнил слова капитана Баяра о том, что никто не занимается своим прямым делом в этой непонятной стране. Я подумал, что у этого капитана было довольно странное представление о прямом деле. Сейчас, во время войны, прямым делом каждого была защита России. Это я знал твердо.
Чемоданов – высокий, черноволосый и изысканно вежливый человек во френче – встретил меня мягко, но с некоторым оттенком недоверия.
– Боюсь, – сказал он, – что вам будет трудно в отряде.
– Почему?
– Вы застенчивый человек. А в данной ситуации это недостаток.
Я ничего не мог ему возразить.
Отряд стоял где-то под Люблином. Точно узнать о расположении отряда я мог только в Бресте. Я выехал в Брест.
Я ехал в мягком вагоне, переполненном офицерами. Меня очень стесняла моя форма, погоны с одной звездочкой и шашка с блестящим эфесом.
Прокуренный капитан, мой сосед по купе, заметил это, расспросил, кто я и что я, и дал дельный совет.