Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коммунистическая пропаганда, вот что это такое. Достаточно поговорить с тем солдатом, что рвал листовки. Но каждый, кому удалось побывать в отпуске, своими глазами видал бомбежки. А наше позорное отступление? А жалкое существование, которое нам приходилось влачить: ни топлива, ни машин, ни еды, почти ничего! Может, война и вправду проиграна. Да нет, это невозможно!
Вот мы идем по русскому полю. Но кому оно принадлежит — нам или им?
Может, оно станет свидетелем нашей медленной смерти? Да нет, что за мысли! Просто сейчас у нас временные трудности. Но они вскоре пройдут.
Завтра прибудет провиант. Все снова подчинится какой-то цели. Тряхнем головой, выкинем из нее пораженческие мысли! В небе вовсю сияет солнце. Надо идти дальше!
Мы затянули одну из маршевых песен, намеренно вопя ее во всю глотку:
На привале Гальс спустил меня с облаков на землю. Несмотря на то что от голода мы быстро забывались полудремой, выходить из глубокого сна — мало приятного.
— Эй, да проснись ты! Я слышу грохот орудий, — сказал он.
Я прислушался. Но ничего, кроме ночных звуков, не доносилось до моих ушей.
— Гальс, оставь меня в покое, ради всего святого. Не буди. Завтра нам опять в путь, а я до смерти устал.
— Говорю же: не я один слышу пушки. Взгляни вокруг: другие тоже прислушиваются.
Я снова вслушался в тишину. Но до меня донеслось лишь шелестение ветра.
— Может, ты и прав. Ну и что дальше? Такое нам не впервой. Продолжай спать. Тебе полегчает.
— Мне не спится на пустой желудок. Тошно. Надо раздобыть что-нибудь поесть.
— Так вот ради чего ты меня растолкал!
К нам подошел Шлессер, находившийся в карауле.
— Слышите, ребята? Орудия бьют.
— Да я ему никак это не могу вдолбить, — сказал Гальс.
Спать хотелось ужасно, но пропустить слова товарища мимо ушей я не мог.
— Русские задумали прорыв. Только этого нам не хватало! — возмутился Шлессер.
— Тогда нам всем конец, — заметил Гальс охрипшим голосом.
— Ну что ты, у нас хватит сил сопротивляться, — сказал подошедший солдат.
— Хватит сил! Вот еще что придумал! — Гальс не скрывал издевки. — И кто же будет драться, позволь узнать? Восемь сотен солдат, подыхающих с голодухи, да к тому же почти без оружия. Ты, верно, шутишь. Говорю тебе, нам конец. Нам сбежать и то сил не хватит.
Солдата, беседующего с Гальсом, звали Келлерман. Ему стукнуло ровно двадцать, но рассуждал он как опытный человек и без труда схватывал происходящее. А реальность была такова, что выхода действительно не было. На лице солдата была написана тревога.
Вдруг издалека раздался грохот. Стих… Снова послышался. Мы уставились друг на друга.
— Артиллерия, — сказал Шлессер.
Остальные молчали.
От усталости я словно раздвоился. Смешались воедино сон и действительность. Мне казалось, я сплю и во сне слышу грохот артиллерии. Товарищи мои продолжали обсуждать происходящее. Я слушал их, но не понимал, что они говорят. К нам подошел фельдфебель Шперловский. Он тоже пришел к каким-то выводам.
— Пока еще слишком далеко, — произнес он. — Но мы приближаемся к фронту. Через день-полтора окажемся на передовой.
— А на машине через час-полтора, — заметил Гальс.
Шперловский взглянул на него:
— Что, невтерпеж? Жалко, но мы теперь не моторизованные части.
— Да я не об этом, — прорычал Гальс. — Я имел в виду русских. Горючее у них есть, есть танки. Если им удастся совершить прорыв, через час они уже будут здесь.
Шперловский, не произнеся ни слова, ушел. Да и что толку спорить ему, офицеру «Великой Германии»?
— Пора укладываться спать, — сказал Келлерман. — Все равно лучше нам ничего не придумать.
— Здорово получается, — не сдержался я. — Мы как звери на бойне, ждем, пока придут мясники!
— И что же, так и подохнем на пустой желудок? — проревел Гальс.
Преодолев страх и голод, мы опять забылись сном и проспали до рассвета. А он наступил в тот час, который в гражданской упорядоченной жизни принято называть полуднем.
Мы поднимались не по свистку и не по звону колокола — ничего такого у нас с собой не было. Просто все вдруг начинали шевелиться, и те, кто еще спал, тоже просыпались. Любой звук или движение, как ни странно, легко выводили нас из глубокого забытья.
Обычно идущие к фронту войска предпочитают выйти заранее — ночью или пока совсем не рассветет. Но офицеры вермахта были упрямы как бараны. Они поднимали нас в строго установленный час и в строгом порядке вели на поле славы.
Под лучами солнца наша форма казалась совсем серой. Справа и слева шли друзья, ставшие за два года родными. И я шел в ногу с ними. Вспоминая о прошлом, я ясно вижу, казалось бы, ничего не значащие подробности: плохо заправленные штанины, ремни, повисшие от тяжести, каски, болтающиеся на одном ремешке. Даже у единой формы и то была своя индивидуальность: у одного она не была похожа на другого, хотя ее специально и создали с тем, чтобы превратить человека в солдата, полностью слившегося со своими товарищами. Нас так и видели все остальные: сплошная серая масса. Для нас же слово «товарищ», не относящееся ни к кому конкретно, было пустым звуком. За каждой формой скрывалась личность.
Ведь это не просто чья-то спина такого же серого цвета, как и остальные. Это спина Шлессера. А вон там справа — Зольмы. Чуть ближе — Ленсена. Вон его каска. Его каска, не похожая на остальные, хотя их было выпущено сотни тысяч. Вот там — Принц, Гальс, Линдберг, Келлерман, Фрёш… Фрёша я узнаю в любой толпе.
Только чувства у нас были общие: мы все испытывали страх, отчаяние и страстное желание выжить.
Их мы заприметили еще за пятьсот метров. У трех-четырех машин, остановившихся в ожидании нас. Да их здесь не меньше десяти тысяч! В украинских степях десять тысяч — ничто. И все-таки много. Они сновали вдоль наших машин, будто желали отомстить за то, что их бросили. Искали хоть что-нибудь поесть, хоть какое-нибудь лекарство. Но, увидав, в каком мы состоянии, окончательно впали в уныние.
Эти несчастные, собранные из нескольких пехотных полков, отступали после нескольких дней боев с безжалостным врагом. Тот играл с ними в кошки-мышки. Захотел — расстрелял, захотел — помиловал. Они шли пешком, в лохмотьях. А написанное на лицах отчаяние трудно передать словами. Это войско пережило слишком много катастроф. Теперь они боролись не ради какой-то цели. Скорее, вели себя как волки, боящиеся подохнуть с голоду.
Они перестали различать друзей и врагов. Ради куска хлеба они с радостью бы пристрелили любого. Через несколько дней они это ярко доказали, вырезав население двух деревень. Но многие из них все же погибли от голода, не доходя до румынской границы.