Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто я? Ничтожный дровонос.
– А если бы стал ахчи-уста?
– Разве об этом может мечтать простой смертный?
Ибрагим встал с дивана, подошел к Кучуку, сгреб его за ворот одежды, тряхнул.
– Поклянись, что нигде никому не проговоришься о том, что тут услышишь, ты, последыш!
Не отпускал ворот, все сильнее закручивал, так что Кучук захрипел, задыхаясь и синея. Потом чуть ослабил, крикнул:
– Ну!
– Клянусь, – прохрипел Кучук, не зная, в чем же ему клясться.
«Клянусь небом – обладателем башен, и днем обещанным, и свидетелем, и тем, о ком он свидетельствует! Клянусь посылаемыми поочередно, и веющими сильно, и распространяющими бурно, и различающими твердо, и передающими напоминание, извинение или внушение! Ведь то, что вам обещано, – готово случиться!»
Ибрагим швырнул Кучука на ковер, вытер руки.
– Ты хороший мусульманин.
– «Поистине, – пробормотал Кучук, – Аллах – дающий путь зерну и косточке».
– Слушай обоими ушами, – спокойно промолвил великий визирь, усаживаясь на диване и подкладывая под спину парчовые подушки. – Ты придешь к матбаху-эмини, принесешь ему деньги за баранов. Денег я тебе дам. Ничего не скажешь ни про барку, ни о том, где ты ночью был. Не скажешь никому, иначе… Ты поклялся святой книгой, но и без клятвы я бы все равно разыскал тебя даже под землей… Скажи начальнику султанских кухонь, что выполнишь еще не одно его поручение. И выполняй, пока он не поставит тебя настоящим ахчи. Мои люди помогут тебе даже в незаконных делах, чтобы ты законно получил свое место, о котором мечтаешь с давних пор. А между тем ты будешь докладывать мне все, что узнаешь о султанше Хасеки и султанских одалисках. Султан мужчина и пользуется женами для удовлетворения своих плотских утех. Но жены изменчивы, тем или иным способом могут нанести великое оскорбление его величеству падишаху, да продлит Аллах его тень на земле. Даже самый замысел такого оскорбления уже злодеяние. Если чтото заприметишь, услышишь, догадаешься, немедленно должен найти способ рассказать мне об этом…
– Да не увидят глаза мои того, что заставляет думать разум, – пробормотал Кучук.
– Ну! – прикрикнул на него Ибрагим. – Я буду следить за тобой. За малейшую провинность с тебя сдерут шкуру опытнейшие палачи – джеллаты. А теперь прочь с моих глаз! Погоди, сколько ты должен принести денег для матбаха-эмини?
Получив деньги, Кучук попятился от этого страшного человека, который в любое мгновение мог лопнуть от гнева, опередив срок, предназначенный ему Аллахом. Если бы не был и сейчас еще так перепуган, то посмеялся бы от мысли о том, какой малой ценой выкупил свою жизнь, за которую в эту ночь никто не дал бы и выщербленной акчи. Подслушивать и подглядывать за султаншей? Что могло быть проще? Все равно же все они там, на кухнях, только то и делали, находя в этом своеобразное развлечение, и утеху, и хотя бы незначительное возмещение за свое вечное рабство. Они видели, как набивают желудки разленившиеся одалиски, сами же напихивались подслушиванием, подглядыванием, запрещенными тайнами. Каждый чем-то питается на этом свете.
Уже отпустив евнуха, Ибрагим пожалел, что не велел выпороть его хотя бы для острастки. Для большего страха. Доносчиков имел достаточно и без этого ничтожного Кучука. Но то были платные улаки, их предупредительность измерялась количеством получаемых ими денег. Этот будет доносить за страх. Всякий раз надеясь, что лишается этого страшного чувства, продавая чью-то душу (может, и Роксоланину), не ведая в своей ограниченности, что от страха спастись ему уже не дано. Но чтобы человек ощутил, что это зловещее чувство разрастается в нем, как могучее ядовитое дерево, его нужно иногда бить долго и мучительно. Небитый не знает страха. От таких людей толку не жди. Наверное, и держава, населенная одними небитыми людьми, долго не продержится и рухнет, еще и не расцветя, как буйный папоротник, не укоренившийся на земле.
Ибрагим чуть не крикнул огланам, чтобы догнали и возвратили Кучука для завершения расправы. Утешил себя мыслью, что евнух не минует его рук. Ведь если подумать, то разве же не все равно, когда бит будет человек?
Она часто думала (а может, ей просто казалось, а может, снилось?): а что, если поставить на воле, в пустыне, на просторе большие врата? На помин души, как ставят джамии, имареты, медресе, дервишские приюты – текии и гробницы – тюрбе. Когда-то Ходжа Насреддин якобы получил от кровавого Тимурленга десять золотых на строительство дома. Он поставил в поле одну дверь с задвижкой и замком. Память об этой двери, пояснил мудрый ходжа, будет говорить потомкам о победе Тимура: над высокими триумфальными вратами завоевателя будет стоять неутихающий плач, а над дверью бедного Насреддина – вечный смех.
Женщина стоит, как врата, при входе и при выходе с сего света. А если и женщина брошена за врата? Тогда по одну сторону воля, по другую – всегда неволя, как бы высоко ты ни была вознесена.
Если же вынести врата в пустыню, то со всех сторон воля, только одни врата как знак заключения, как божья слеза над несовершенством мира.
Роксолана видела те врата почти осязаемо. Одинокие, могучие, непробивные: может, деревянные, из огромных кругляков, обитые гвоздями, окованные железом; может, мраморные, а то и бронзовые, в сизой патине времени, высокие, до самого неба, – облака цепляются за них, птицы испуганно облетают их на расстоянии, молнии жестоко бьют в них, и звенят они, стонут, гудят, одинокие, как человек на свете, и темный плач стоит над ними, и стон, и всхлип.
«Клянутся мною те, что против меня ярятся».
Утра приходили из-за Босфора чистые-чистые, как детские личики. Даже тогда, когда дети еще были маленькими и не давали спать по ночам и Роксолана спала урывками, все же она встречала утро легкотелая, в радостной летящести духа, каждая жилка в ней пела, прикосновения воздуха к лицу и всему телу были как шелк, и каждый день как будто предвещал ей, что она должна пройти сегодня между двух цветастых шелковых стен. Так султан во время своих селямликов проезжает по улицам Стамбула, которые превращаются в сплошные стены из шелка и цветов, а еще из восторженных восклицаний столичных толп. Но как только падишах проедет, затоптанные в грязь цветы вянут, шелка обдираются, толпы, коим обещана щедрая плата за выкрики в честь повелителя, как всегда, обмануты и проклинают обманщиков, снова вокруг бедность, горы нечистот и нищета, нищета.
А те шелковые стены, которые мерещились Роксолане по утрам, после пробуждения? С течением дня они сдвигались вокруг нее, сжимали, стискивали ее, уже словно бы и не шелковые, а каменные, тяжелые, как несчастье. Чем понятнее становилась ей жизнь в гаремных стенах, тем бессмысленнее она казалась. Порой нападало такое отчаянье, что не хотелось жить. Держалась на свете детьми. Когда-то рожала их одного за другим – даже страх брал от таких неестественно беспрерывных рождений, – чтобы жить самой, зацепиться за жизнь, укорениться в ней. Теперь должна была жить ради детей.