Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своей книге «Жили-были» Шкловский щедр на живые детали, и одна из них довольно ярко характеризует Ларису:
«Помню, как-то Маяковский пришел в „ Привал комедиантов“ с Лилей Брик. Она ушла с ним. Потом Маяковский вернулся, торопясь.
– Она забыла сумочку, – сказал он, отыскав маленькую черную сумочку на стуле. Через столик сидела Лариса Михайловна Рейснер, молодая, красивая. Она посмотрела на Маяковского печально.
– Вы вот нашли свою сумочку и будете теперь ее таскать за человеком всю жизнь.
– Я, Лариса Михайловна, – ответил поэт, – эту сумочку могу в зубах носить. В любви обиды нет».
В конце сентября 1920 года на квартире у Горького остановился приехавший из Англии Герберт Уэллс с двумя сыновьями (которые вскоре уже играли в футбол со сверстниками во дворе Тенишевского училища).
В ДИСКе 30 сентября в 17 часов в честь Уэллса был дан банкет. О нем написали многие его участники, в том числе и М. Слонимский: «Длинные столы в большом зале были накрыты чистыми скатертями Елисеева. На столах не только хлеб и колбаса, но даже палочка давно не виданного шоколада. Горело электричество, топилась печь. М. Горький и Уэллс сидели друг против друга. За столом большая группа журналистов из закрытых буржуазных газет. Одни из них, рассказывая о жизни, просили помощи, но намеками… „Мы лишены права говорить членораздельно“. Апогеем было выступление Амфитеатрова. По обилию сочиненных книг он был равен только Боборыкину… и был невероятных объемов сам».
Рассказ М. Лозинского о речи Амфитеатрова записала в дневник А. И. Оношкович-Яцына:
«Амфитеатров сказал чудную речь, которую Горький даже предпочел не переводить для Уэллса на английский, что-то вроде следующего:
«Вы попали в лапы доминирующей партии и не увидите настоящую жизнь, весь ужас нашего положения, а только бутафорию. Вот сейчас – мы сидим здесь с вами, едим съедобную пищу, все мы прилично одеты, но снимите наши пиджаки – и вы увидите грязное белье, в лучшем случае рваное или совсем истлевшее у большинства»… А сам Уэллс говорил о нашем дурном правительстве, что М. И. Бенкендорф дипломатично пропустила, переведя «более чем странный опыт» как «великий опыт»».
Лариса Михайловна была на банкете, о чем свидетельствует ее письмо к Герберту Уэллсу, оборванное на желании объяснить поведение Амфитеатрова:
«Глубокоуважаемый т. Уэллс! Заранее прошу извинить за это письмо, но Ваш приезд в Россию глубоко волнует многих из нас – есть что-то торжественное и победное в том, что Уэллс живет в наших полуразрушенных городах, видит наши развалины и муки и дух творчества, над ними пребывающий.
…И почему-то нам страшно, как подсудимым, которым Вы должны вынести от лица мужей Англии оправдательный или обвинительный приговор. Вы – Уэллс, Вы не должны, не можете ошибиться. Все мы твердо верим зоркости Ваших глаз, тонкости Вашего социального слуха – ведь это Вы под современной государственностью угадали схемы грозных утопий, предсказали великий упадок буржуазной общественности и под асфальтом лиц угадали глухую и беспощадную борьбу Морлоков и Эльфов, происходящую и сейчас в кромешном мраке подвалов и рабочих предместий. И все предсказанное Вами сбылось и сбывается. На молодое социалистическое человечество уже обрушились марсиане со своей блокадой, со своей технической силой… Выстроена, наконец, машина времени, поглощающая в огне революции десятилетия и века медленного исторического прозябания. Совершилось, наконец, самое чудное из чудес, о котором мы грезили детьми и плакали на рубеже возмужалости. – Спящий проснулся. К сожалению, Вы не увидите русских окраин, не увидите, вероятно, фронта гражданской войны и всего, что связано с этим героического и тяжелого, но печальнее всего то, что в обеих столицах Вы встречены были остатками русской интеллигенции, и что эта…»
Уэллс ответил книгой «Россия во мгле»:
«Мы пробыли в России 15 дней; большую часть из них в Петрограде, по которому мы бродили совершенно свободно и самостоятельно и где нам показали почти все, что мы хотели посмотреть. В этой непостижимой России, воюющей, холодной, голодной, испытывающей бесконечные лишения, осуществляется литературное начинание, немыслимое сейчас в богатой Англии и богатой Америке… В умирающей с голоду России сотни людей работают над переводами; книги, переведенные ими, печатаются и смогут дать новой России такое знакомство с мировой литературой, какое недоступно ни одному другому народу».
Только тогда и там, в Петербурге, чувствовалась эта горячая, живая связь слушателей с поэтами, эта любовь, овации, бесконечные вызовы. Поэтов охватывало ощущение счастья от благодарного восхищения слушателей.
Объединяло людей искусство. В Союз поэтов принимали по качеству стихов, иногда в порядке аванса на будущее, но независимо от политических убеждений. Однако существовала конфронтация литературных пристрастий. Поэты разделились на два лагеря, одни поддерживали Блока, другие – Гумилёва.
Третьего сентября 1920 года Союз поэтов обрел собственное помещение: Литейный, дом 30 (дом Мурузи), квартира 7.
Оказывается, были заседания, на которых присутствовала Лариса Михайловна. Николай Степанович, естественно, бывал здесь постоянно. Свидетельствует Елизавета Полонская, поэтесса, единственная «сестра» «Серапионовых братьев»:
«Рождественский сообщил мне, что я принята в Союз Поэтов кандидатом и что меня приглашают на следующее собрание, где я, как принято, должна прочитать стихи… Помню холодную полутемную столовую, где вокруг обеденного стола сидели поэты. Было темновато, и я не видела, кто сидит во главе стола – по-видимому, там были Блок и Сологуб. Какая-то женщина принесла поднос со стаканами чая без блюдечек, около каждого стакана лежало по две монпансьешки. Я спросила шепотом у Бермана, откуда чай. Он также шепотом ответил: „От советской власти“. После чаепития Сологуб, Блок и Кузмин ушли. Председательствовать остался Гумилёв, – я узнала его резкий и насмешливый голос. Когда очередь дошла до меня, он предложил мне прочесть новое стихотворение. Не задумываясь, я прочла только что написанное, – довольно наивное, но по тому времени, может быть, показавшееся многим кощунственным. Начиналось оно так:
Почти всем выступавшим поэтам аплодировали, даже самым слабым. Но когда я прочла эти стихи, наступило грозное молчание. Я почувствовала, что все находившиеся в комнате возмущены и шокированы. Мой сосед, который привел меня сюда, под каким-то предлогом поторопился выйти в переднюю. Гумилёв встал и демонстративно вышел. Вдруг с противоположного конца стола встала какая-то очень красивая молодая женщина, размашистым шагом подошла ко мне, по-мужски подав и тряхнув мне руку, сказала: «Я вас понимаю, товарищ. Стихи очень хорошие». Я вышла вслед за нею и увидела, что на улице ее ждала машина. Это была Лариса Рейснер…»