Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вначале мы были единым целым.
Но Богу это не нравилось. Он развлекался, пытаясь нас разъединить. А потом, наскучив этими играми, забывал про нас. Бог был до того жестоким в своем равнодушии, что пугал меня. Но порой Он бывал добрым, и тогда я любил Его так, как не любил никого на свете.
Я думаю, мы все могли бы жить вполне счастливо – Бог, я и остальные, – не будь этой проклятой Книги. Она внушала мне отвращение. Я знал, чтό меня связывает с ней (и как ужасно связывает!). Но в полной мере я осознал это позже, много позже. А тогда я ничего не понимал, я был слишком глуп.
Да, я любил Бога, но ненавидел Книгу, которую Он раскрывал по всякому поводу и без повода. Это Его забавляло. Когда Бог приходил в доброе расположение духа, Он писал. Когда Он гневался, Он тоже писал. А однажды, в ярости, Он совершил чудовищную глупость.
Бог расколол наш мир на куски.
В голове у Торна снова возникает сцена, тысячи раз воспроизведенная в памяти, – та дверь, которую Евлалия Дийё захлопнула за собой в день Раскола. Она закрылась в своей комнате. И запретила кому бы то ни было следовать за ней. Фарук, чьи дрожащие пальцы на дверной ручке Торн видит, как свои собственные, в конце концов ослушался. Открыл; зашел; увидел. Половина комнаты исчезла.
Загнанный в колею этого неполного воспоминания, Торн идет всё быстрее и быстрее, искривляя и выпрямляя ногу. Из его тени растут не только когти, но и спутанные корни и ветви, отражающие разветвления памяти.
Евлалия была там, она стояла перед висящим в воздухе зеркалом, на еще оставшейся части пола. (Обуздывай свою силу.) Тогда почему Фарук почувствовал себя таким покинутым? (Утри слезы.) Почему он испытал то же самое, что Торн у замочной скважины? (Бог был наказан.) Почему Евлалия решила вырвать страницу из его Книги, лишить его памяти, приговорить к амнезии Духов Семей и, соответственно, всё их потомство? (В тот день я понял, что Бог не всемогущ.) И что за странное зеркало висело в половине комнаты, между полом и небом? (С тех пор я Его больше никогда не видел.)
Торн застывает среди белизны и воспоминаний, заставив картинку замереть крупным планом. С порога комнаты окаменевший Фарук смотрит в спину Евлалии Дийё, которая стоит у края пустоты, лицом к висящему зеркалу; воздушная тяга вздымает ее длинное платье и волосы. Ее меньше интересует апокалипсис, расчленивший мир, чем это зеркало. Торн недоверчиво разглядывает застывший перед мысленным взором кадр, который память проецирует на внутренние стенки его черепа через глаза Фарука и через плечо Евлалии. Одно отражение мельком наложилось на ее собственное, продержавшись не дольше мига: Офелия – Офелия с разбитыми очками – Офелия в окровавленной тоге – смертельно раненная Офелия.
Отголосок будущего. Торн только что увидел будущее внутри воспоминания, которому много веков. И то, что он увидел, недопустимо.
Раз за разом разворачиваясь на все триста шестьдесят градусов, он оглядывает эраргентум в поисках выхода. Где бы он ни был, если он сумел войти, то по всей математической логике должен и суметь выйти. Пусть это невозможно, он всё равно должен. Если понадобится, он взломает все двери всех ковчегов и даже больше того.
Он еще зорче всматривается в то, что наконец-то напоминает контуры за скоплением плотного тумана. Ну вот. Торн искал дверь – он только что нашел колодец. Какое-то старинное сооружение, судя по жалкому состоянию строительного раствора и по обилию мха, которым оброс каждый камень. Нет ни ведра, ни цепи, но Торн и помыслить не может глотнуть воду, которая соприкасалась со всем, что только природа может произвести антигигиеничного. Запах от колодца идет неописуемый. Если бы это не был единственный элемент окружающего мира, Торн охотно держался бы подальше.
Он склоняется над краем колодца, тщательно стараясь к нему не прикасаться. Как ни парадоксально, царящая там тьма светла, даже ослепительна, и этот свет не утаивает ни одной детали: грибы, миазмы, черви.
А в самой глубине – малышка.
Она сидит по пояс в воде (только вода ли это?), а ее кожа, волосы и глаза так темны, что Торн не может различить черты лица, которое она поднимает к нему. Она ничего не говорит. Во всей этой черноте выделяются одни ненормально белые ресницы, которые обрамляют два широко раскрытых глаза. Торн никогда не встречал эту кроху, однако без колебаний узнаёт ее. Дочь Беренильды.
При виде ее, раньше чем задаться резонным вопросом, как могла она оказаться в столь невероятном месте, почти на девять метров ниже уровня земли, в этой предположительно несуществующей вселенной, Торн ощущает прилив такой незамутненной ненависти, что сам удивляется. До сих пор он полностью не осознавал, какие усилия прикладывал, слепо отрицая само существование этой кузины, которая одним фактом своего появления на свет положила конец его незаменимости в глазах Беренильды; как злился на тетку за то, что одного его ей было недостаточно; как корил себя за собственную неспособность заполнить сердце ни одной матери; и наконец, как из-за этого был требователен к Офелии, рискуя утянуть ее в глубину своего персонального колодца. А теперь, встретившись с распахнутым взглядом кузины – он вверху, она внизу, – он осознает, до какой непростительной степени был глуп.
Следует поспешить, пока будущее, открытое отголоском в зеркале Мемориала, не стало прошлым.
Торн перелезает через край колодца размашистыми неловкими движениями. Если он не чувствует боли, это еще не означает, что его кости не переломаются в случае падения. Он упирается в стенки колодца (диаметром в один метр восемьдесят сантиметров), цепляясь сапогами и ногтями за щербины в строительном растворе и скользя по плесени. Любое соприкосновение с материей едва ощущается, словно он облечен в невидимый скафандр, но чем ниже он спускается, тем сильнее им овладевает отвращение. Искалеченная нога то и дело подводит его и едва не лишает равновесия. Он запрещает себе думать, каким будет обратный путь.
Добравшись до дна, он погружается по колено в месиво, которое точно не вода. Ощетинившаяся тень, предательски демонстрирующая позорное свойство когтей, безусловно, не добавляет привлекательности его внешности: кузина прижимается к стене. Ну, вот она наконец перед ним – его великая соперница (восемьдесят девять сантиметров). Торн теперь лучше различает ее лицо, пусть даже вынужден для этого согнуться. Несмотря на черноту кожи, она бесспорно унаследовала черты Беренильды; он надеется, что умственным развитием ребенок пошел не в отца. Глаза, которые она поднимает на него, бездонны.
Как следует обращаться к малышке ее возраста, чтобы она поняла? Торн неожиданно осознает, что он на это не способен, причем безотносительно к неприязни, которую она в нем вызывает. Он, никогда ничего не забывавший, не может составить последовательность связных слов – ни с точки зрения их смысла, ни с точки зрения их сочетаемости. Да и в любом случае, что он мог бы ей сказать? Что не решится бросить ее в этом колодце, даже если из-за нее опоздает, уж не говоря о том, что по ее милости он почувствовал себя мерзавцем?