Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А-а-а-а! – заорал Григорий.
Брызнула кровь, заливая лицо Дарьюшки.
Зажав ладонью окровавленное ухо, Григорий слетел с кровати и волчком закружился возле стола. Сквозь пальцы сочилась кровь, стекая по руке до локтя.
– Будь ты проклята! Будь ты проклята! – цедил он сквозь стиснутые зубы.
Завязь двенадцатая I
Минусинск проснулся коровьим мыком – трубным, долгим, в тысячу глоток, – воплощением умиротворенности и спокойствия.
Дарьюшка прислушалась и подбежала к окну, уставившись в текучий, мычащий мир.
Похоже было, что город населяли одни ленивые, удойные, меланхоличные коровы, телки и быки. Они стекались на площадь со всех сторон. Красные, бурые, пестрые, черные, комолые, рогатые, подтощалые, с выпирающими крестцами, жирные, с раздутыми утробами, с торчащими к земле сосками, шли и шли, толкая друг друга, шли стадом на пойменные луга, на отавы, чтобы к вечеру набить утробы и вернуться в город с закатом солнца и так же мычать, возвещая мир о своем благополучном возвращении.
Навстречу коровам поднималось розовое солнце.
– Мычат, мычат, – шептала Дарьюшка, созерцая коровье царство.
Она была в платье, расстегнутом на спине. Но если бы спросить Дарьюшку, легла ли она в постель в платье или без него и что с нею произошло ночью, она вряд ли ответила бы.
– Мычат, мычат!
А что, если весь подлунный мир от зари и до зари населяют одни дойные коровы, телки, нетели и быки? Может, это и есть та третья мера жизни, куда пришла Дарьюшка, отряхнув прах со своих ног от прошлых трудных дней жизни? Коровье царство и коровье спокойствие. И она, Дарьюшка, тоже должна мычать! – призывно, утробно, и тогда она будет счастлива?
Надо мычать, мычать…
– М-у-у-у-у, – попробовала Дарьюшка сперва тихо, неумело, а потом, набрав полные легкие воздуха, замычала свободно, не хуже любой нетели: – М-у-у-у, м-у-у-у-у! – И сразу стало легче, точно вместе с мыком улетучилась горечь минувшей ночи, все сомнения и те неразрешимые вопросы о пяти мерах, над которыми она столько билась. Как все просто: набрать воздуху и, сложив губы трубочкой, выдыхать из себя облегчающее «м-у-у-у, м-у-у-у!», постепенно втягивая живот.
– Барышня!
Дарьюшка оглянулась на толстуху в ситцевом платье, пригляделась и промычала.
– Штой-то вы, барышня?
– М-у-у-у, м-у-у-у!
– Рань такую поднялись и опять чудите. И ночью офицера покусали.
– М-у-у-у, м-у-у-у! – ответила Дарьюшка и сказала: – Мычи, мычи. Сейчас ты нетель. Справная, жирная, а потом станешь коровой. Мычи!
– Ой боженька! – попятилась обладательница толстых ног, смахивающих на ступы. – Спали бы, барышня.
– Мычи, мычи. – И, пригнув голову, Дарьюшка намеревалась боднуть толстуху-нетель, но та кинулась за двери.
Некоторое время Дарьюшка кружилась вокруг стола и мычала, но потом прибежала встревоженная хозяйка, попробовала утихомирить Дарьюшку и, не преуспев, подняла самого Елизара Елизаровича.
Отец вошел в комнату в нижней голландской рубахе ниже колен, распахнутой до пупа, в халате, накинутом на вислые широкие плечи, и не без робости приблизился к дочери:
– Ну, что ты тут, Дарья?
Дарьюшка отпрянула от отца:
– Цыган, цыган. Мясник.
У папаши глаза полезли на лоб, и сон как рукой сняло.
– Ты… ты, стерва, што-о?! А?! Изувечу!
– Му-у-у! Му-у-у! Му-у! – тревожно промычала Дарьюшка, как бы взывая о милосердии.
– Это што же, а? Што же, а? – затравленно оглянулся Елизар Елизарович, запахиваясь халатом. – Час от часу не легче. А? Давно она поднялась?
Выслушав сбивчивый рассказ служанки, предупредил:
– А ты смотри, Александра, помалкивай в городе. И чтоб книгочтец Юсков не проведал. И про то, как она ухо покусала человеку, ни гугу! – И пригрозил: – Вздую.
Утром Елизар Елизарович получил депешу от капитана «России», что пароход будет в Минусинске послезавтра утром: туманы задерживают.
Надо было съездить в Усть-Абаканское и встретиться там с «размазней» – управляющим, Иннокентием Михайловичем, которого он решил отстранить от дел, но Дарьюшка висела на шее как якорь. Надумал показать ее известному минусинскому доктору Ивану Прохоровичу Гриве.
Доктор не хотел принять Дарьюшку: «Я – хирург. Да-с. Если ваша дочь, как вы говорите, с ума сошла, то следует обратиться за помощью к психиатрии – наука о душевнобольных, в Красноярске имеется больница». Елизар Елизарович пообещал хорошее вознаграждение. «Никакого вознаграждения, почтенный, – рассердился доктор Грива. – Вы, вероятно, думаете, что доктора призваны взимать, а не давать. Есть и такие доктора. Да-с!» И, подумав, доктор нашел выход: «Есть здесь бывшая курсистка психоневрологического института. Официально она не практикует. Я приглашу ее к себе. Так что приводите вашу дочь в мой сад, в пересылку доктора Гривы».
– Как так «в пересылку»? – не понял Елизар Елизарович.
– Ну, если угодно, в мой дом на дюне. Да-с. Но я предпочитаю свой дом называть «пересылкой» – этапной тюрьмой. В России, как вам известно, все жители так или иначе заключенные. Да-с. И я пока живу в пересылке. В Сибирь меня гнали из Одессы. От тюрьмы к тюрьме. От пересылки к пересылке. Тридцать три тюрьмы, почтенный. Да-с. Ну а дальше… Одному Богу и жандармам известно, куда погонят дальше. Так что я пока в собственной пересылке. На всякий случай запомните: к моему дому ехать будете мимо тюрьмы. Не испугайте больную. Другой дороги нет. Да-с. В России, почтенный, от Сотворения мира все дороги ведут в тюрьму. Не в Рим, как в матушке Европе, а в тюрьму. Да-с!
Доктор Грива шутил, конечно. В Минусинске он прикипел на вечное поселение, вырастил на бросовой земле яблоневый сад, построил дом на сыпучей дюне в полуверсте от тюрьмы, и говорят, будто на новоселье созвал всех свободных надзирателей, конвойных солдат и бражничал с ними всю ночь напролет.
Мало ли чудаков на свете!..
II
День выдался солнечный, высокий и просторный, какие бывают в благодатной Минусинской долине. Сытый рысак Воронок, любимец хозяина, пощелкивая подковами, сияя серебром и медью наборной сбруи с кисточками, играючи бежал по улицам города через деревянный мост на Тагарский остров и там, свернув на одну из улиц-линий, помчал хозяина с дочерью к тюрьме.
И надо же было встретиться с этапными арестантами! Впереди на сером коне в длиннополой шинели, в начищенных сапогах со шпорами, при шашке, в серой каракулевой папахе картинно кособочился конвойный офицер.
Взмахнув плетью, он крикнул: «Па-асторонись!» – и успел прицелиться глазом на молоденькую красавицу, сидевшую слева в тарантасе рядом с бородачом в шляпе и суконной поддевке.
Постоянно настороженная Дарьюшка еще издали заметила всадника «на бледном коне» и готова была выпорхнуть из коробки тарантаса. Но когда раздался голос всадника, а потом он, гарцуя, вздыбил коня и, обращаясь к конвойным солдатам, крикнул: «Па-адтянись!» – внимание Дарьюшки метнулось на арестантов. Они шли по четыре в ряд, закованные по рукам и ногам, в серых колпаках и в таких же грубых куртках и штанах, похожие друг на друга, точно одно лицо растворилось в сотне обреченно тупых лиц, охраняемые конвойными солдатами. Двигались медленно, гремя цепями, и Дарьюшка вспомнила, как давно в Красноярске, по Воскресенской, вот так же гнали этапных и горожане, любопытные, но безучастные, тупо созерцали шествие несчастных. И она, Дарьюшка, плакала и втайне проклинала царя и всю существующую власть, которая только и умеет, что творить жестокость. И люди терпят ярмо, волочат цепи, издыхают на каторге и благословляют рабской покорностью. Жестокость! Она, Дарьюшка, никогда не благословляла ее. Но она была такая беспомощная и жалкая! Но ведь это было тогда, во второй мере жизни! Сейчас Дарьюшка чувствует в себе силу, чтобы сразиться с тиранией.
Сдерживая Воронка на ременных вожжах, Елизар Елизарович подъехал к заплоту и не успел оглянуться, как Дарьюшка выпрыгнула и побежала к этапным, ловко увернувшись от солдата.
– На-аза-ад! Назад! – заорал конвойный, и в ту же секунду круто обернулся офицер на сером коне.
Дарьюшка влетела в ряды арестантов, как стрела, пущенная самой судьбою.
– Не смейте жить в цепях! Вы – люди! – раздался ее призывный голос. – Пусть цепи носят насильники и мучители. Глядите, как светит солнце. Оно светит для всех. И для