Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хватит? Или показать кое-что еще?
Росарио облизнул свои истрескавшиеся серо-голубоватые губы и — неожиданно для Штирлица — усмехнулся жестко и ненавидяще:
— Вы, видимо, знаете, как погиб сын командира крепости Алькасар?
— Что вы хотите этим сказать?
— Этим я хочу сказать то, что если отец смог произнести сыну, пятнадцатилетнему мальчику, единственному наследнику: «Я не сдамся даже ценою твоей жизни, прими смерть, как подобает испанцу» — и парнишку расстреляли, то уж я, поживший на этом свете, не скажу вам ни слова, так что можете кончать всю эту историю…
— Что ж, ответ, — Штирлиц кивнул, отошел к шоферу, опустился перед ним на колени, спросил: — Ты тоже будешь молчать?
Тот кивнул, говорить не мог, во рту кляп, промычал что-то невразумительное.
Штирлиц вынул кляп, поднял его лицо за нос:
— Ну, отвечай, так легче.
— Если б я мог перекусить тебе горло, — прохрипел шофер, — я бы перегрыз его.
— Это ты увез женщину?
— Грязную потаскуху, подстилку для вонючих красных, а не женщину!
Штирлиц закрыл глаза; он должен был закрыть глаза на мгновение, чтобы не ударить дулом пистолета в глаз этому фашисту; сначала в один, а потом во второй; хотя, что ему слепота? Он и так слепец, он видит лишь то, что ему разрешают видеть, от и до, ему не страшно ходить с тростью по улицам, — сколько таких слепцов ходит по Мадриду, продавая лотерейные билеты?! И как еще хохочут по вечерам, после розыгрыша, собираясь в барах за бутылками тинто?! Жизнь как жизнь… Есть, конечно, некоторое неудобство, можно упасть, приходится ощупывать тростью мостовую, чтобы не угодить в сточную яму, их порою забывают закрыть люком, а так — все нормально, ложку мимо рта не пронесешь, стакан — тем более, а уж на бабу взгромоздиться и вовсе труда не составляет, иная и сама на себя затащит, они обездоленные, скольких мужчин унесла война!
Вздохнув, Штирлиц открыл глаза, снова воткнул кляп в рот шофера, вернулся к Росарио, достал его портмоне, записную книжку, восемь дорожных чеков на тысячу каждый, целое состояние, вытащил из-за обложки паспорта дипломатическую карточку с синей полосой посредине — удостоверение офицера службы франкистской безопасности, показал все это Росарио:
— Разве можно так пренебрегать законами конспирации, которые обязательны для каждого, работающего за кордоном, Росарио? А телефоны агентуры, которые ты таскаешь с собой? Резидент! — Штирлиц усмехнулся. — Что ты умеешь делать, кроме того, как убивать беззащитных женщин? Все эти материалы будут опубликованы в прессе — если не здесь, то в Европе… Там этого очень ждут… Тебя выгонят с работы, что ты станешь делать?
— Поэтому я и предлагаю поскорее кончать все это дело. Если я выйду отсюда, тебя разрежут на мелкие куски… Пилой… Тебя будут мучить так, что даже нельзя себе представить… Я не скажу ни слова, Брунн.
— Скажешь, — вздохнул Штирлиц. — «Если враг не сдается, его уничтожают», есть такие слова, слыхал? Мне с ними легче… Сначала я убью твоего мерзавца, — он кивнул на шофера, — а потом предложу тебе альтернативу: либо я выбью твой единственный глаз, либо ты ответишь на все вопросы, которые меня интересуют.
— Нет, — ответил Росарио. — Делай, что угодно, все равно я буду молчать.
Штирлиц почувствовал слепую, животную, трясущуюся ярость, схватил Росарио за уши и начал выворачивать их с чудовищной силой.
— Бо-о-ольно! — захрипел Росарио.
Штирлиц плюнул себе под ноги и шепнул:
— Вот видишь, Росарио… Ты и заговорил… А ведь я мог бы воткнуть тебе иголку, ты знаешь, куда, — ведь вы так работаете в подвалах Пуэрто дель Соль, — и ты бы заговорил… Я бы мог зажать тебе пальцы в двери — это у вас норма допроса, — и ты бы заговорил… Но я взываю к твоему разуму… Пока еще у меня есть время взывать к разуму, осталось сорок минут, потом будет поздно… Вообще-то ты ведь для меня не человек, Росарио… Ты фашист, то есть заразный гной, от таких, как ты, человечество должно освобождаться… Поэтому мне только поначалу трудно переступить… Но если я пойму, что иного выхода не осталось, — я преступлю… Всегда и всему есть предел, Росарио… Вы научили мир зверству… Чтобы оно не повторялось, я готов пожертвовать собой… Наверное, после того, как я заставлю тебя говорить, я не смогу жить… Ты ведь знаешь, кто я? Ты все про меня знаешь, нет?
— Я знаю все, Штирлиц. Я знаю про тебя все, русская свинья, и моя смерть только приблизит твою… Но ты меня застрелишь, а тебе придется ждать смерти многие годы, вдали от людских глаз, в таких муках, которые еще не известны человечеству.
И в это время резко зазвонил телефон; Росарио тихо засмеялся; Штирлиц напрягся, по-кошачьи бросился в спальню, снял трубку:
— Слушаю…
— Так это я, сеньор, — голос портье был сейчас другим, благостным; видимо, успел приложиться, дай ему бог, есть люди, которые пьют без страха за завтрашний день, трутни; страдает тот, кто понимает ужас потерянного времени, ощущая, что все восполнимо в жизни, кроме неосуществленных дел.
— Все в порядке? — спросил Штирлиц.
— Да, сеньор. Я подниму пакеты?
— Не надо, — ответил Штирлиц, — я попозже сам…
Дав отбой, он продолжал говорить в трубку:
— Нет, нет, это мое дело, пусть ребята ждут, да, да… А сундуки поднимите чуть позже, мы загрузим их на пароход в сундуках… Да нет же, у меня есть шприц, проснутся уже на борту, там пусть вопят… Хорошо, сейчас…
Они слушают каждое мое слово, подумал он, пусть думают; но я не мог себе представить такой реакции, значит, я не нащупал болевой точки, плохо.
Он прошел мимо Росарио и шофера, которые смотрели на него глазами, показавшимися Штирлицу белыми, так они были яростны, но и — впервые за все время — испуганными, вернулся, воткнул кляп в рот Росарио, спустился вниз, сказал портье, что отгонит машину приятельницы, сел за руль «плимута», отогнал его за угол, въехал в темный двор, открыл капот, порвал все провода, бегом вернулся в дом, забрал пакеты и поднялся в квартиру.
Росарио уже лежал на полу; видимо, сполз и, извиваясь, хотел подкатиться, чтобы развязать шоферу руки зубами, кляп был жидкий, если постараться, можно выплюнуть.
Штирлиц молча поднял Росарио, снова бросил в кресло, вынул из саквояжа шприц и две ампулы, достал из кармана рекламный проспект компании, где он сидел «под крышей», и, развернув, показал одноглазому:
— Твоя подпись?
Тот стремительно глянул, отвернулся, ничего не ответил.
— Твоя, — словно бы за ним повторил Штирлиц. — А теперь представь, что она стоит под таким обращением: «Я, известный в Буэнос-Айресе как Хосе Росарио, офицер контрразведки генералиссимуса Франко, в течение многих лет выполнял все поручения руководства. Я служил генералиссимусу без страха и упрека. Я представитель нации, которая исповедует силу, но в первую очередь — благородство. Когда мне поручили подвергнуть пыткам женщину, испанку, Клаудиу Вилья Бьянку, только во имя того, чтобы заполучить антинацистские материалы сенатора Оссорио, я был потрясен силой ее духа. Она предпочла изуродовать себя, только б не опозорить высокое звание испанки. Да, косвенно я виноват в ее гибели, да, я никогда не прощу себе случившегося, но для того, чтобы мир узнал правду о том, что наша служба пытает женщин, я решил уйти в свободный мир и открыть человечеству всю правду»… Как? Ничего? Сколько твоих родственников, Росарио, ответят за это письмо? Я увезу ведь тебя отсюда в ящике и погружу на пароход, где капитаном служит мой друг…