Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митя растерянно смотрел ей вслед. В темноте он едва различал ее маленькую, хрупкую, как у подростка, фигуру.
На полевой стан бригады Катюша пришла за полночь. Чуть мерцали вдали от шатров таборные костры. Глубоким, мирным сном спал трудовой лагерь трактористов. Где-то поодаль тихо, как бы сквозь сон, замирая на полутонах, лепетала гармошка — это бригадир Чемасов варьировал на трехрядке грустный степной напев.
Катюша остановилась, прислушалась. Удивительно пусто было теперь у нее на душе! Сколько раз, просыпаясь глухими ночами, жадно прислушивалась она к этим мягким и стройным, как далекое курлыкание журавлей, волнующим переборам! Как больно и радостно билось крылатое девичье ее сердце под эти печально и нежно щебечущие в ночи лады! А сейчас вот, глядя на багряно рдеющие уголья полупотухших костров, на смутно и призрачно белеющие в темноте остроконечные шатры полевого стана, слушая привычный и робкий говор трехрядки, Катюша не испытывала уже ни былой радости, ни светлой печали, и не покой овладел теперь ею, а равнодушие, близкое к отупению.
Никем не замеченная, Катюша бесшумно нырнула в свою палатку. На круглом низком столике тускло светил фонарь-«летучая мышь». Три подруги — Зойка Мер-цалова, Анка Кубышка и Морька Звонцова,— тесно прижавшись друг к другу, спали крепко, без сновидений.
«Может, разбудить девчат, рассказать им все и остаться мне с ними, не уходить?» — нерешительно подумала Катюша. Но, вспомнив о разговоре с Азаровым, о бесталанной своей сегодняшней пахоте, о встрече с Митькой, твердо решила: «Нет, надо уйти, теперь же, не медля!» И, бросившись к постели, она выдернула из-под подушки заранее стянутые в узелок нехитрые пожитки
и, оглянувшись на сонных подруг, осторожно вышла из палатки.Через час Катюша была уже далеко от бригадного полевого стана. Шла она первое время быстро, почти бежала. Долго ее преследовал гул тракторных моторов. Слышна была перекличка занятых на ночной пахоте ребят. Катюша, все ускоряя шаг, напрягала последние силы, старалась как можно скорее убежать, скрыться от всех этих неудержимо влекущих ее назад звуков… Пугливо озираясь, она видела позади прощально мигающие ей огни тракторных фар, и сердце ее сжималось от приступа острой физической боли.
Ежегодно, под осень, в глубинной степи, верстах в ста пятидесяти от линейных станиц и редутов, на стыке древних караванных дорог Туркестана, Персии и Китая, открывалась знаменитая Куяндинская ярмарка.
В первой половине прошлого века заглянул как-то в эту первобытную, населенную кочевыми ордами степь уральский купец Серафим Ботов. Расположившись с торговым обозом близ урочища Куянды, Ботов бойко распродал кочевникам имевшиеся в его палатках товары, сколотил за баснословно дешевые цены пятитысячный гурт скота и увел даровые табуны к Екатеринбургу. А на следующий год подошли к Куяндам три груженных красным товаром ботовских каравана, и, согласно цареву указу, была там открыта ярмарка. С легкой руки Серафима Ботова потянулись сюда и другие купцы Зауралья; не минуло десяти годов, как выжженный июльскими суховеями куяндинский увал закипел громкоголосым, вертлявым и ловким разноплеменным людом. Понагрянули в эти края казанские бакалейщики, ирбитские шорники, каркаралинские конокрады, мучные прасолы, купцы из Санкт-Петербурга.
С трех сторон потекли сюда караваны с пряностями Бухары и неувядаемыми коврами Тегерана, тюки шанхайских шелков и бурдюки с вином Туркестана, разбойничьи кистени и гирлянды разноцветных китайских фонариков, опиум и ситец — всем этим колониальным товарам нашли купцы просторный и вольный сбыт среди полудикого народа.
Еще минуло несколько лет, и шальная слава о Куяндах прошла по всему дикому краю, загуляла в монгольских степях, по Ирану, Индии и Афганистану.
По великим торговым путям, по древним караванным дорогам и тропам лихо казаковала, чиня грабежи и разбои, пришлая с Дона, поднявшаяся с прииртыш-ских станиц и линейных редутов казачья вольница. Хищно озоровали близ скотогонных трактов, рыскали денно и нощно в степи неуловимые конокрады. И немало голов положили в ту пору вокруг Куянды купцы, скотопромышленники и водители иноземных караванов. Однако ни открытый разбой казаков, ни зловещая удаль конокрадов — ничто не могло помешать шальному размаху великого торжища. Точно на богатую золотую жилу, из года в год бросались сюда каждое лето большие и малые хищники: беглые с сахалинского поселения фальшивомонетчики, ускользнувшие с каторги шулера,государевы слуги, сборщики ясачных податей и миссионеры. И каждый из них в меру сил, ловкости рук и ума норовил поднажиться на простоте «инородцев», набить ассигнациями мошну и, ограбив доверчивого кочевника, выбиться в люди. А так как большого ума и таланта в таком деле было не надобно, то редкий из этих людей терпел неудачу, возвращался домой без диковинной прибыли, точно так же, как редкий кочевник возвращался в аул без пригоршни фальшивых, грубой чеканки монет…
К предстоящему выезду в Куянды готовился Лука Бобров нервно и долго. Не осталось в душе и следа от былого покоя. Не было на этот раз и той трезвой расчетливости, которая помогала ему составлять торговые планы, упорядочивать перед отъездом на ярмарку большие и малые в хозяйстве дела. Не радовали Луку Лукича и те вольности и увеселения, кои разрешал он себе только один раз в году и только на этой ярмарке.
По ночам, сгорбясь, часами просиживал он у старой, закапанной воском конторки, перелистывая негибкими заскорузлыми пальцами запущенные приходо-расходные книги, и сколько ни ломал голову, а решить о продаже чего-либо из хозяйства так и не мог. Собственно, надо было бы размотать с маху все — от орловского, дымчатой масти, рысака до последнего барана, ибо чуял Лука Лукич, что не за горами был срок рокового крушения, знал, что близился черный его, накарканный ему воронами день, когда прахом в тартарары пойдет все нажитое грехом и неправдой добро, когда нищим и сирым выйдет Лука Бобров за ворота и уже не посмеет поднять
отягощенных тоскою и злобой глаз на свои покинутые владения…
Однако, несмотря на предчувствие такого конца, решимости спустить за бесценок даже ненужную в хозяйстве безделушку у Луки Лукича не хватало. То ему становилось жалко расстаться с квохчущей на подворье курицей, то вдруг сидел он объятый таким равнодушием ко всему на свете, что не в силах был думать ни о предстоящем торге, ни о самых обыденных мелких делах в хозяйстве.
В минуты такого душевного оскудения ему было решительно все равно: останется ли в стойле любимый рысак, сдохнет ли белый, как кипень, английский боров, будут ли проданы с молотка дом, табаки и косяк кобылиц. Но состояние такого душевного упадка обычно длилось у Луки Лукича недолго. Внезапно сменялось оно приливом звериной жажды новой наживы.
И вот, в пору этих душевных потрясений, не ведая, как обрести былую твердость духа, глухими ночами, в комнате, чуть озаренной шафрановым светом неугасимой лампады, денно и нощно горевшей перед темным ликом Спасителя, бросался Лука Лукич на колени. Размашисто, почти злобно крестясь на позолоченный грузный киот, Лука Лукич требовательно просил бога:
— Господи! Утешитель скорби моя! Владыко! Вижу в оке твоем страшный огонь. Вижу — нечисть моя в карающей твоей деснице… Вот он я — в проказе тяжких грехов, в струпьях житейского блуда! Вот он я, падший и немощный, стою, преклонив колена перед тобою… Пятый год неугасимо теплю нерукотворному образу твоему я лампаду. Тебя я не раз молил, судия, о милости твоей к земным моим злодеяниям. Грешный, падаю ниц перед суровым челом твоим, вопия к тебе, избавитель: всех убогих, сирых и нагих, всех отверженных, всех обманутых, всех обсчитанных и убиенных рукою моею помяни, владыко, во царствии твоем!.. Внемли же, господи, и молитве моей, подыми же карающий перст твой, занеси десницу твою, помоги мне сразить врага моего, огради от грядущих бедствий кров мой и даруй победу. Внемля гласу твоему, молю — уготовь мне в небесных чертогах твоих достойную мя страшную кару, но оборони от скорби и лиха на грешной земле…