Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она указала вперед, на покосившееся от старости здание, которое было когда-то высоким и даже не лишенным высокомерия, но это прежде. Оно было построено из камня, некогда белого, украшенного несчетным множеством резных лиц, кариатид, птиц и зверей, которые теперь почернели как угольщики и проливали грязные слезы. Центральная его часть располагалась с отступом от красной линии; флигели по обе стороны окаймляли темный сырой двор, где исчезали такси и люди. Флигели были соединены на самом верху подобием каменной арки, под которой мог бы пройти великан. Туда и устремилась троица; аистиха перестала взмахивать крыльями и только слегка рулила ими при спуске, чтобы аккуратно вписаться в темный проем.
— Берегите головы! — крикнула миссис Андерхилл. — Пригнитесь!
И Лайлак, ощутив в рассекаемом со свистом воздухе несвежую струю изнутри двора, пригнулась. Закрыла глаза. Услышала голос миссис Андерхилл:
— Мы уже у цели, старушка, у цели; дверь ты знаешь.
Тьма под опущенными веками немного рассеялась, городской шум стих, и они снова оказались где-то еще.
Таков был сон Лайлак, и таким же стало прошлое. Деревца росли, как чумазые мальчишки, заброшенные, крепкие продувные бестии. Они росли, стволы раздавались вширь, корни выгибали тротуар; не обращая внимания на застрявших в кронах сломанных воздушных змеев, конфетные обертки, лопнувшие воздушные шарики и воробьиные гнезда, они подставляли друг другу плечо, чтобы уловить редкий солнечный луч, а зимой отряхивали на прохожих грязный снег с ветвей. Они росли, в шрамах от перочинных ножей, со сломанными сучьями, загаженные собаками, неуязвимые. Однажды теплой мартовской ночью Сильвия, возвращаясь под утро на Ветхозаветную Ферму, подняла взгляд на их кроны, четко обрисованные на фоне бледного неба: на кончике каждой ветки сидела тяжелая почка.
Она простилась со своим провожатым, хотя отделаться от него было нелегко, и нашла четыре ключа от Ветхозаветной Фермы и Складной Спальни. Он ни за что не поверит этой безумной истории, с улыбкой думала Сильвия; эта безумная, однако невинная, почти невинная цепь событий, до рассвета продержавшая ее на ногах, покажется ему невероятной. Он не устроит ей допроса с пристрастием, главное — чтобы она была жива и здорова. Только бы он не волновался. Просто ее временами затягивает в водоворот. Всем вокруг она нужна, и большинство как будто руководствуется благими побуждениями. Город большой, в марте при полной луне пирушки длятся допоздна, одно за другим, и… Сильвия отперла дверь Фермы и стала пробираться мимо спавших кроликов. В холле перед Складной Спальней она, пританцовывая, скинула с ног туфли на высоком каблуке и пробралась на цыпочках к двери. Замок она отперла осторожно, как взломщик, и заглянула внутрь. В тусклом свете зари Оберон кучей лежал на постели и (как она догадалась по некоторым признакам) только изображал безмятежный сон.
Воображаемый кабинет
Складная Спальня и кухонька при ней были так малы, что Оберону, которому требовались для работы покой и уединение, пришлось создать себе воображаемый кабинет.
— Что? — переспросила Сильвия.
— Воображаемый кабинет. Хорошо. Смотри. Вот стул. — Где-то в разрушенных помещениях Ветхозаветной Фермы Оберон нашел старую школьную парту, с широкой доской для письма. Под сиденьем была полочка для книг и тетрадей. — Бережно установив парту, он продолжил: — Вообразим, что мой кабинет находится в этой спальне. Вот стул. Правда, кроме него, на самом деле ничего нет, но…
— О чем ты говоришь?
— Не будешь ли ты так добра чуть-чуть послушать? — Оберон вспыхнул. — Все очень просто. В Эджвуде, где я рос, было полно воображаемых комнат.
— Конечно.
Сильвия стояла подбоченившись, с деревянной ложкой в руке; на голове, как полагается домашней хозяйке, был повязан яркий платок, в ушах, среди непокорных черных прядок, колыхались серьги.
— Идея состоит в том, — объяснил Оберон, — что когда я говорю: детка, я пошел к себе в кабинет, а потом сажусь за эту парту, то я как будто удаляюсь в отдельную комнату. И закрываю дверь. И остаюсь там один. Ты меня не видишь и не слышишь, потому что дверь закрыта. Дошло?
— Ладно, хорошо. Но почему?..
— Потому что воображаемая дверь закрыта и…
— Нет, я говорю о том, почему тебе пришла мысль об этом воображаемом кабинете? Почему бы не сидеть просто в спальне?
— Мне нужно быть одному. Слушай, давай заключим соглашение: ты не видишь ничего, что делается в воображаемом кабинете; не упоминаешь об этом, не рассуждаешь, не…
— Ладненько. Что ты собираешься делать? — За улыбкой последовал грубый жест, изображенный при помощи ложки. — Хей.
Да, втайне ублажать себя, но иначе: в основном грезить наяву, хотя сам бы он так не выразился. Обхаживать в долгих мечтательных прогулках Психею, свою душу; складывать два и два и, быть может, записывать сумму (в подставке на парте он собирался держать наточенные карандаши и резинку). Но, предвидел Оберон, чаще всего он будет просто сидеть, накручивать на палец прядь волос, причмокивать, чесаться, гоняться за летучими пятнышками под закрытыми веками, снова и снова бормотать одни и те же полстрочки чужих стихов и, в общем, вести себя как самый тихий из психов. Можно было также читать газеты.
— Думать, читать и писать, ха! — выразительно произнесла Сильвия.
— Да. Видишь ли, мне необходимо когда-никогда побыть одному.
Сильвия погладила Оберона по щеке:
— Чтобы думать, читать и писать. Да, малыш. Хорошо. — Она откинулась назад, с любопытством его разглядывая.
— Ну, я отправляюсь к себе в кабинет, — проговорил Оберон, чувствуя себя дурак дураком.
— Хорошо. До свиданья.
— Я закрываю дверь.
Сильвия махнула ложкой. Она собиралась еще что-то добавить, но он возвел глаза к потолку, и она вернулась в кухню.
В кабинете Оберон опер щеку о ладонь и стал рассматривать шероховатую поверхность парты. Кто-то выцарапал там непристойность, а кто-то другой стыдливо замаскировал ее словом ЖУЙ, выписанным печатными буквами. Возможно, оба использовали острие циркуля. Циркуль и транспортир. Когда он впервые пошел в маленькую школу своего отца, дедушка дат ему свой старый пенал, кожаный, с защелкой и со странным мексиканским резным рисунком, изображавшим нагую женщину. Можно было провести пальцем по стилизованной груди и ощутить кожаную пуговку соска. Там лежали карандаши с безвкусно-розовыми колпачками, под которыми, однако, не обнаружилось резинок; резинка имелась другая — серая ромбовидная, из двух частей, одна для карандаша, а другая, твердая, для чернил, которая протирала на бумаге дыры. Лежали ручки, черные и с пробкой на конце, как у сигарет тети Клауд, и стальная коробочка с перьями. А также циркуль и транспортир. Делить угол пополам. Но никогда не на три части. Он тронул пальцами воображаемый циркуль и поводил им туда-сюда по парте. Когда сточился маленький желтый карандашик, циркуль скособочился. Оберон мог бы написать книгу о долгих школьных днях, скажем, о последнем дне мая: штокроза во дворе, виноградная лоза проникает в открытое окно, запах уборной на улице. Пенал. Матушка Западный Ветер и Малыши Бризы. Вечера, тянувшиеся как резина. Историю можно назвать «Резинка». «Резинка», — сказал он вслух и бросил взгляд на Сильвию: не подслушала ли она. Поймал ее на том, что она стрельнула глазами в его сторону, а потом, как ни в чем не бывало, вновь сосредоточилась на домашних делах.