Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А в этих странах – кому мы нужны? Посмотри лучше, парик – нормально?
– Вот тут чуть-чуть. Все, давай. А все-таки – чё не остаешься-то? Не остаёсси-та чё, паря? – начала входить в старушечью роль Нинка.
– А я вот остаюсь, – сказал Саша.
– А от он остаётси… Слушай, Саш, что, правда? – опомнилась она.
– Навсегда? – равнодушно спросил Вася.
– Не думаю, – честно сказал Саша, – останусь, посмотрю.
– Значит, навсегда, – резюмировал Вася и подошел к окну. Он уже был готов и хотел покурить, а по джентльменскому соглашению с некурящими дым следовало пускать в окно. Повозившись с фрамугой, он впустил в тесную грим-уборную порцию сырого холодного воздуха, и разговор как-то стих.
– Саня, да ты что, – вступила серьезная и восторженная Лара Солодова (Соня), – ведь у нас, в России, все еще только начинается. Вот сейчас, когда уже без коммуняк, когда свобода…
– Саша, а театр? – не отставала Лариса. – Кто будет играть?
– Незаменимых, как учил товарищ Сталин… – Саша попробовал отшутиться.
Лариса только махнула рукой. Вася смотрел в сумеречную пустоту и счастливо затягивался дорогой иностранной дрянью. Первый, уже в полном гриме, держал в руках свой шелковый галстук и смотрел то ли на Сашу, то ли на некую пространственную точку рядом с ним.
– Саша… Если это серьезно, то подожди. До завтра время еще есть. Посидим вечером, выпьем. Понимаешь… ты ведь актер. Ты правда – актер.
И горячая волна сомнения, благодарности и теплоты поднялась в Саше к самому горлу, почти до слез – и отступила.
– Спасибо, Дмитрий Федорович. Я же так с вами не расстанусь.
Но свет уже начал зажигаться, они с Нинкой вышли на сцену, и вот она уже налила стакан остывшего чаю, подала, неумело играя старческую немощь:
– Кушай, батюшка.
– Что-то не хочется, – ответил он и по роли, и от себя на их «останься».
Спектакль покатился по гладко наезженной колее, реплики и движения возникали как бы сами собой, и Сашино сознание, как это обычно и бывало, могло отключиться в достаточной мере, чтобы думать о вещах совершенно посторонних – и при этом без риска спутать текст. Эту способность Саша в себе не любил и считал ее признаком дурного актера – он не знал, что такое перевоплощение, он жил на сцене собственными повседневными заботами. Но не удавалось переломить это в себе, начать думать за своего героя, а не за себя. Верно говорила многоюродная тетка.
– Я стал чудаком, нянька… Поглупеть-то я еще не поглупел, Бог милостив, мозги на своем месте, но чувства как-то притупились.
Казалось, за всю эту поездку в нем только и осталось, что обнаженные, переполненные чувства – и лучше бы они и вправду притупились…
– Ничего я не хочу, ничего мне не нужно, никого я не люблю… Вот разве тебя только люблю, – склонился Саша в заботливом поцелуе над Нинкиным затылком. Вот она, вот она, интеллигентщина наша проклятая, вот та литературщина, в которой тонет Россия! А если – хочу, нужно, и даже люблю?! Что, неинтересно тогда?
– Может, ты кушать хочешь? – ответила «старушка» заботой на заботу.
– Нет. В Великом посту на третьей неделе…
Ах, как стыдно нам хотеть кушать! Великий пост идет в стране не третью, а тридцать третью неделю, и разговён не предвидится – а мы все делаем вид, что не в том проблема, что нам бы искусство спасти, культуру от разрушения, шестая симфония в блокадном Ленинграде. А кто же кушать не хочет – на самом деле? Только тот, у кого есть что покушать…
Вышел из дома выспавшийся Первый-Войницкий, пожаловался, что ест на обед разные кабули и пьет вина (а на самом деле Первый ест консервы и пьет то водку, то пиво, то смешивает), и как это все нездорово (водку с пивом – точно, а вот кабули эти загадочные – ой ли?), и как это плохо, что он спит, ест, пьет и не работает…
А потом Первый с Сашей стали обсуждать достоинства жены профессора и проблему ее верности – фальшиво это или нет. Господи, когда, где и почему были все эти проблемы? Кто в России, кто в Голландии мучается проблемой супружеской измены, кто придает ей псевдофилософскую глубину? Хочешь – изменяй, не хочешь – нет, ноу проблем.
А потом пришли мужики, все насчет пустоши – и вот только тут ничего не изменилось. Как не давали им пустошь при Чехове, так не дали и при большевиках, не дадут и при демократах, и все они будут ходить за ней к разномастным барам, а пустошь так и будет пустошью, и ничего на ней никогда не вырастет. В России, разумеется, не здесь. Здесь земля отвоевана у моря ценой человеческих жизней, здесь и слов тех нет, которыми так богат наш великий и могучий: пустошь, распутица, хлябь, бездорожье… Здесь не будут ломать голову над мировыми проблемами, не будут, как профессор, писать о реализме и натурализме, а будут жить – реаль но и натурально. Да, приземленно, да, без Чехова и Мейерхольда, но разве это хуже?
Но спектакль шел своим чередом, вне зависимости от внутренних, неслышных монологов его участников, и доктору Астрову подошло время произносить свою ударную речь о красоте и гибели русских лесов, до которых Саше, в общем-то, дела было не больше, чем гипотетическому доктору Астрову до красот города Брюгге, где ликовал и мучился Саша.
А когда Саша ушел со сцены, в маленькой комнатке, служившей им всем грим-уборной, пело радио – кто-то опробовал новокупленный дорогой и сложный магнитофон. Это был мягкий рок не очень высокого пошиба, на окне бурлил кипятильник в стакане, и Саша успел с комфортом выпить чая с московскими сушками, прежде чем пойти изображать голодного и пьяного Астрова.
Словно нарочно все сошлось наоборот – он играл не то, что чувствовал, и говорил прямо противоположное тому, что думал. Наверное, так было не в первый раз, но впервые все это резало так остро – может быть, потому, что играли они в этом чудном средневековом городе, где страдания российских мелкопоместных интеллигентов выглядели не менее экзотическими, чем повесть о вожде с острова Мумбу-Юмбу и его кокосовой пальме.
В антракте Сашу перехватил Сам.
– Да ты что, Смирнов, гребанулся?
– Что вы имеете в виду? – задал Саша неизбежный риторический вопрос, а сердце упало куда-то в желудок: ну вот, началось. Теперь не скоро кончится.
– А ты не понимаешь? Да ты думаешь, раз не Янаи – то раздолбаи, все уже можно, уже никто и ничего? Ты остаешься, а нас всех