Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Будто люди собак не топят… – Оглянувшись на заоконную темноту, Егор распрямился и подцепил Петра за рукав. – Скорее, – он цыкнул на собаку, подзывая, – не то пропустим!
Пришлось бежать – по коридорам, через темные гостиные, огромные залы, вверх по широким мраморным ступеням, еще выше по ступеням узким и деревянным, дальше и вовсе по балкам чердака; подпрыгнуть, подтянуться, откинуть железную затворку – и вдохнуть полной грудью густой ночной воздух: душистая вечерница, пряная белладонна, лунный цветок. На крыше дворца было просторно и чисто. Устроившись рядом с Егором у теплой трубы, Петр поднял голову. Какая же красота! Ночь была необычайно звездной, какой она редко кажется из дома, и почти всегда – из военного лагеря накануне сражения. Такой она виделась перед самым Аустерлицем, как раз перед тем, как Петр заработал крест Святого Георгия, а Лонжерон – смерть.
Во дворе горели огни, отсветы факелов блестели на дамских украшениях и офицерских сапогах: благородная лесная публика оживленно общалась и глядела в сторону озера, где вдруг из воды поднялась гигантская горбатая тень, перекрывающая горизонт.
– Сейчас-сейчас, – хихикал под боком Егор, – сейчас увидите!
Петр не успел спросить, что именно они увидят, как у тени из горба вырвался сноп разноцветных брызг, заполнивших небо новыми звездами – пронзительно-синими, зелеными, золотыми. Фейерверки! Толпа внизу восхищенно заохала, Егор рядом захлопал, а монстр, казалось, вздохнул – и выпустил новый, еще больший, фонтан.
– Красиво? – Егор толкнул локтем. Мушка, подрагивая от взрывов, жалась к его боку.
– Невероятно…
Егор подался вперед, разглядывая его.
– Отчего же вы тогда грустны?
Петр осознал, что глаза его и в самом деле наполнились влагой, и подергал алый темляк на шее.
– Сашка… Грущу, что ее нет рядом.
– Александра Михайловна? Что с ней?
– Ранена в битве, картечь застряла в груди. Доктор говорит, надежды нет, осталось лишь дождаться конца.
– Да как же это! – воскликнул с горечью Егор. – Как она оказалась в битве?
– Украла мой старый мундир, сбежала из дому, под чужим именем прибилась к батальону…
– Александра Михайловна – бесстрашная девушка, – сказал Егор печально.
– Безрассудная! Своенравная! Упрямая! – возразил Петр в сердцах. Осекшись, он тяжело выдохнул. – В самом начале войны мы плохо расстались, ссорой.
– О чем был ваш спор?
Петр замешкался, подбирая слова.
– В чем долг старшего брата? Защищать сестру. А как же мне ее защищать, коли она носится ночами по лесу, сидя верхом, как мужчина, подкупом склоняет мсье де Будри, чтобы он учил ее стрелять и драться на шпагах, таскается за отцом в полк, подхватывая солдатские манеры? В детстве это казалось весельем, первейшей шуткой, но чем больше мы взрослели, тем это становилось серьезней. А если бы кто узнал? В ее ситуации это было бы катастрофой…
– О чем вы?
– Сашка… мы рождены от разных матерей. Маменька смирилась с ней, я всегда принимал как родную, но ведь общество не обманешь. Какая надежда у незаконнорожденной, кроме как в удачном замужестве? Я сказал ей это, она возмутилась. Мы принялись ругаться, в сердцах я… сказал то, чего не следовало, то, что вправду и не думал. Хотел написать ей, извиниться, но вдруг выяснил, что она тайком пробралась в войско – и какие уж тут извинения! Я едва сдержался! Решил только дождаться конца битвы – и тогда вернуть ее домой, любым средством. Но уже вечером я искал ее тело среди трупов и нес в перевязочный пункт, где мне и сказали, что рана, скорее всего, смертельна. Вот чего стоит моя защита… – Он обтер лицо, уронил на ладони. – И я даже не смог сопроводить ее домой…
Егор смотрел на него с искренним сочувствием.
– Батюшка всегда говорил: «Война – подлейшее дело, на ней есть время убить, но нет времени оплакать».
Петр задумчиво кивнул:
– Знаете, бывает, что батальон идет в атаку, стройно, четкими рядами – и вдруг в середину попадает пушечное ядро. Солдаты в этом месте падают кровавым месивом, но приказ остальным – «держать строй». И батальон приспосабливается, шагает дальше, ряд за рядом, обходя, обтекая «мертвое место». Только оно ведь от этого никуда не делось. Так и в душе. Я многое видел на войне, терял друзей, но Сашку… не думал, что для нее в груди будет такое мертвое место.
Егор посидел, молча глядя на взрывающиеся фейерверки, а потом засопел. На глазах повзрослел, из мальчишки-озорника стал серьезным большим человеком со своей Потерей. Мушка, привстав, положила умную голову ему на плечо.
– Как с батюшкой, – сказал наконец Егор. – Вроде и привык, что он более не рядом, а все одно, нет-нет, да и представится: тут бы он так сказал, а здесь бы этак сделал… И знаю ведь, неправ он был, что не хотел вступать в войну с Кощеем, и если бы не его смерть, то быть бы сейчас потусторонней России большим погостом, но все же… Я до последнего думал, выкарабкается – мы ведь не так легко умираем, разве поможет кто, а тут – за три дня угас.
Он влажно выдохнул.
– Тяжко без него. Вспоминаю… А вы?
– И я вспоминаю…
– Что вспоминаете?
– Как пела романсы, играла на гитаре – за клавикорды было не усадить, сколько маменька ни билась, а вот гитару любила верно. Когда пела, появлялось в ней что-то… такое жгучее, страсть такая… О любви ли пела, о битве, о расставаниях, о встречах – все с жаром. Знаете, от одного голоса, от силы слова и музыки ее хотелось и смеяться, и плакать, и жить, и умереть, но больше всего хотелось сидеть рядом и слушать…
– Знаю…
– Знаете?
Егор улыбнулся:
– Я встретил одного… не поет, но стихи такие пишет – заслушаешься.
– Так хорошо сочиняет?
– Волшебно. Только пока все по-французски. Я ему говорю: «Вы, Александр, разве не по-русски думаете?», а он…
– Погодите, вы что же, ему показались?
Егор вжал голову в плечи:
– Так вышло. Дурачился как-то в царскосельском пруду – там над мальчишками весело шутить, – а он однажды пришел, сел на берегу, да и принялся стихи свои воде читать. Смешной такой, кудрявый. Я заслушался, он меня и увидел.
– И что же вы с ним?
– Подружились. Ему страсть как интересна наша жизнь. Правды я много не рассказываю, нельзя, так по большей части выдумываю, то про ступу волшебную, то про русалку в ветвях… А он так слушает… До того с ним светло и весело, я на уроках часы считаю, чтобы снова к нему плыть. Дуб Алексеевич все серчает, спрашивает,