Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я просто думаю, что может наскучить.
– Знаю, что вы бы так и решили. – Качает головой. – Люди говорят, я реалист, но, если честно, на моих картинах все на самом деле не вполне… по-настоящему. Я убираю то, что мне не нравится, и замещаю это собой.
– В смысле – собой?
– Это моя маленькая тайна, Кристина, – отвечает он. – Я всегда пишу себя.
* * *
В комнате наверху, где Энди установил мольберт, – односпальная кровать с ржавой скрипучей рамой. Когда Ал после обеда завершает дела, он частенько поднимается туда, перед тем как вздремнуть, и наблюдает, как Энди рисует.
Однажды, болтая в дверях со мной и Алом, Энди походя бросает, что ему не нравится, когда за ним подсматривают. Ему хочется работать уединенно.
– Я тогда не буду приходить, – говорит Ал.
– Ой, нет, я не об этом, – говорит Энди. – Мне нравится, когда вы рядом.
– Но он же подсматривает, – говорю я. – Мы оба подсматриваем.
Энди смеется, качает головой.
– Вы – другое дело.
– Он какой есть, когда рядом с вами, – говорит Бетси, когда я пересказываю ей ту беседу. – Потому что вам с Алом ничего от него не нужно. Вы даете ему делать, что ему хочется.
– Для нас это развлечение, – говорю я ей. – Тут мало что происходит, ты ж понимаешь.
И это правда. Этот дом так долго полнился постояльцами. Когда-то я просыпалась каждое утро под какофонию звуков, проникавших сквозь стены и половицы: папин громовый голос, топот мальчишек по лестнице, нотации Маммеи, чтоб носились потише, собачий лай и крики петуха. А потом стало так тихо. Теперь же я просыпаюсь поутру и думаю: “Сегодня придет Энди”. Он еще даже не явился, а день преображен.
Зимними вечерами, когда солнце садится в половине четвертого, а в щелях воет ветер, мы сбиваемся у печки, завернутые в одеяла, пьем теплое молоко и чай в сумрачном свете лампы на китовом жире. Папа показывает Алу, Сэму и мне, как плести узлы, – он научился этому еще матросом: простой, стремя, шкотовый, коровий, лассо. Выдает нам деревянные спицы и пытается научить вязать (хотя мальчишки фыркают, отказываются учиться). Он показывает нам, как вытачивать из дерева свистульки и лодочки. Мы выставляем их на каминной полке, а потом, когда теплеет, берем эти лодочки с собой на залив и смотрим, какая лучше поплывет. Я наблюдаю за отцом – высоким, крупным, с косматой белокурой головой, склоненной над малюткой-лодкой, что-то бормочет себе под нос по-шведски, увещевает суденышко пуститься в бурные воды. Маммея говорила мне, что за несколько месяцев до моего рождения папин брат Берндт приплывал из Гётеборга, на всю зиму, и они вдвоем соорудили мне колыбельку, покрасили ее в белый. Берндт – единственный из навестивших нас Олавсонов.
На низкой полке в Ракушечной, позади громадного рапана, я обнаруживаю деревянный ларчик, набитый пестрым собранием предметов: гребень из китового уса, зубная щетка с конским волосом, раскрашенный оловянный солдатик из древнего детского набора, какие-то камешки и минералы.
– Чье это? – спрашиваю я у Маммеи.
– Твоего отца.
– Что это все такое?
– Сама у него спроси.
И вот, тем же вечером, когда папа возвращается с дойки, я вытаскиваю ларчик.
– Маммея говорит, это твое.
Папа жмет плечами.
– Пустяки. Не знаю, чего храню. Просто всякие мелочи, которые я привез из Швеции.
Взвешивая кусок угля в ладони, спрашиваю:
– Зачем ты это хранишь?
Он протягивает руку. Проводит пальцами по металлическим черным граням.
– Антрацит, – говорит он. – Почти чистый уголь. Получился из разложившихся растений и животных, миллионы лет назад. У меня был учитель, который объяснял мне про камни и минералы.
– У тебя в деревне в Швеции?
Кивает.
– В Йаллинье.
– В Йаллинье, – повторяю я. Чужедальнее слово. “Йал-ли-нье”. – Ты, значит, хранил это, чтоб напоминало о доме?
Он шумно фыркает носом.
– Наверное.
– Скучаешь?
– Не очень. По чему-то, видимо, да.
– Например…
– Ой, не знаю. По хлебу, который называется “свартброд”. С лососем и сметаной. И по жареному картофельному пирогу “раггмунк”, какой сестра моя пекла. По бруснике, может.
– А как же… по сестре? По маме?
И тут-то он мне и рассказывает о нищей двухкомнатной хижине с низким потолком, в деревне Йаллинье, где его семья из десяти человек обитала вместе с коровой, их непременной защитой от голода. Отец, пьяница с двумя настроениями – угрюмостью и бешенством – измывался над ним и его семерыми младшими братьями и сестрами и время от времени трудился на торфяных разработках поденщиком, когда подпирало. Постоянный изводящий голод. Не раз и не два, рассказывает папа, избегал он тюрьмы, улепетывая от полиции в долгой погоне по мощеным улочкам, стибрив свиную шкварку или кувшинчик кленового сиропа.
С мальства знал он, что будущее у него в Йаллинье незавидное: никакой работы, да и для большого города Гётеборга в шестидесяти милях оттуда умений у него не было. Хоть и хваткий на учебу, в школе он прилежания не выказывал, наловчился лишь читать самые простые тексты. Торговле не обучался. Сам разобрался, как вязать, чтоб помогать маме – та зарабатывала грош-другой шарфами, варежками и шапками, но не по мужчине такой труд, говорит папа.
И вот услыхал он о торговом судне, что направляется в Нью-Йорк, и первым, еще потемну, примчался на гётеборгскую пристань.
Капитан фыркнул. “Пятнадцать лет? Слишком зелен, чтоб от мамки уезжать”.
Но папа настроился решительно. “Она по мне не заскучает, – сказал он. – На один рот меньше кормить, на пару грошей больше остальным. Хворым малышам”. Младший братик Свен, и года не было, месяцем раньше умер от голода.
Вот так отправился папа в плавание с капитаном и его малой командой, через весь белый свет, да назад, да вокруг. Месяцы превратились в годы, прошлое начало меркнуть. Он слал матери деньги и поговаривал, как и все моряки, о возвращении домой, но чем больше оставался вдали от Йаллинье, тем меньше по ней скучал. Не стремился вновь спотыкаться о братьев и сестер, не говоря уж о корове. Не стремился в убогую лачугу с отхожим ведром в углу и вонью немытых тел. Сырое узилище корабельного трюма – условия, может, и не намного лучше, но из трюма, по крайней мере, можно выбраться на просторную палубу и глазеть в бескрайнее небо, усыпанное звездами, с желтком луны.
* * *
Удивительно, что папа столько всего знает о крестьянском труде, – если учесть, что вырос он в лачуге, а третий десяток свой провел в морях. Мама говорит, он просто быстро все схватывает, чем бы ни решил заняться. Он переделал пансион в семейный дом, разводит коров, овец и кур на молоко, мясо, шерсть и яйца. Сажает кукурузу, горох и картошку на каменистой почве, каждый год меняет культуру, обустроил лавку на наших угодьях – продавать выращенное. Его покупатели приплывают на лодках из Порт-Клайда, со Святого Георгия и из Плезант-Пойнта, грузят плоскодонки продуктами и гребут восвояси.