Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, смотрите у меня…
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
Если внимательно заглянуть батюшке в его хитрые, слегка пьяные глазки, то можно увидеть:
…облака.
Бегут по небу светлые кудряшки, торопятся. Ветер отщипывает с краешку, спешит наиграться пенным обрывком, пока тот вовсе не истаял от томления. Рыжая верхушка сосны растопырилась поперек дороги, стращает иголками: берегись! расшибу! прочь!.. Да кто ей, старой, поверит?
Бегут облака по небу: веселые, безгрешные.
А смотрят-то — с земли.
* * *
Поначалу идти было легко. Разгоряченные водкой, подкрепившиеся, согретые, вы уже не слишком обращали внимание на лютующий мороз. Споро перешли речку, переговариваясь о каких-то пустяках — даже Княгиня оттаяла после поповской трапезы.
Выбрели на знакомую просеку.
И тут все пошло наперекосяк. Княгиню вновь скрутил приступ удушья, пришлось пережидать, пока он пройдет. А когда, наконец, тронулись дальше, нежданно-негаданно навалилась усталость: начало клонить в сон, разом заныла спина, ноги принялись выписывать замысловатые кренделя… Княгиня, похоже, чувствовала себя не лучше, держась из последних сил.
Быстро смеркалось. Просеке, казалось, не будет конца. Лес плыл перед глазами, мелькал черно-белым забором с многочисленными проломами… Сколько вы уже идете? Два часа? Три? Пять? А что, если в сумерках вы промахнулись мимо избушки, и теперь бредете в никуда? чтобы через неделю-месяц случайный охотник отгонял собак от ваших окоченевших, смерзшихся в ледышку тел?!
…Ай, дадывэс день суббота, а пэтайся, ай, да ли, дэвла куркоро!..[5]и хором, вприсядку: ай, дадывэс день суббота!..
— Очнись, Друц! Глаза открой, дерево ходячее! Говорила же: не люблю попов!.. это все от его проклятой водки… Да посмотри ты вперед, дубина! Друц!!!
Ты с усилием разлепил тяжелые, свинцовые веки.
Пригляделся.
Теплый охристый огонек… вон, мерцает.
Потянуло дымом, махоркой, запахом жареного мяса.
— Дошли, Друц. Заимка!
— Заимка? А почему огонь горит? — не понял ты.
Голова кружилась, плыла.
— Потому что люди там, — как ребенку, пояснила тебе Княгиня.
Воздай им по делам их, по злым поступкам их;
по делам рук их воздай им; отдай им заслуженное ими…
Псалтирь, псалом 27
…почему-то сразу вспомнился барак.
Стылая игральная доска, разделенная дощатыми нарами на клетки, согретая теплом многих тел и чахлой каменки; доска, на которой заканчивались недоигранные партии. Более сорока женщин — молодки, старухи, совсем девочки, красавицы, уродины, стервы, мямли, фартовые и случайные… всякие. Таких, как ты, было мало — трое; остальные давили срок за разное. Отравила стрихнином постылого мужа; бросила самодельную бомбу под колеса губернаторского экипажа; застрелила из браунинга троих гимназистов, своих воспитанников, признана вменяемой, но на суде отказалась сообщить причины…
Тебя, как барачную старосту, дважды пытались "взять на перо"; и трижды — склонить к сожительству.
И то, и другое частично удалось, а вот какова была эта часть — вспоминать не хочется.
Зато выжила.
Выжила; хоть и была замкнута сама в себе до конца каторги. Отсечена от мира, от Ленки-крестницы гербовой печатью приговора, печатью и рядом — витиеватой, с завитушками, подписью епархиального обер-старца при окружном суде: "о. Алексий; сим удостоверяю, ныне, присно и до окончания назначенного срока, аминь".
Забудь, Княгиня.
Забудь, пожалуйста.
Это не барак; это заимка на полпути от Кус-Кренделя к Большим Барсукам, это не каторжанки там, внутри, это лосятники из ближних сел, ночь коротают.
Это охотники в дыму.
Уйми стерву-память.
* * *
— А меня, братцы, близ Глухариной падины едва объездчик не нагреб! Я лося сшиб, только свежевать — тут он по мне пулей из ельника как саданет… Мы с ним давно друг дружку любим, то я его в зыбуны заведу да покину, то он меня! а третьего месяца докопался, гадюка, что лишнего лося я взял, обещал донести да штраф стянуть.
— Эх, Тимошка, зря ты с начальством грызешься! Ин власть, не тебе, сыромясому, чета…
— Помолчь, махоря! Начальство-кончальство… уловлю сам-на-сам близ речки, как крест свят, в пороги с камнем брошу! А что? Мне все едино: объездчик, лесничий! ежели душа требует, не прощу!
— Хвалился тетеря сову схарчить… Слышь, Вералец, подкинь-ка смолья в каменку, да щепы не жалей!
— Дымно, батя…
— Што дымно, то пусто, а што зябко, то гнусно! Уразумел?
— Уразумел, батя…
Двоих новоприбывших вроде бы и не заметили.
Вроде бы.
Вошли, кивнув обществу, скинули армячишки на замызганный пол, сели ближе к огню. Ин ладно, пущай их сидят. Потеснимся; на нары не лезут, и то славно. С понятием людишки. Даже головы, обритые по-каторжному, вопросов не вызвали.
Пока.
Успеется, ночь длинная.
Пусть спасибо скажут, что собак отозвали, дали порог перешагнуть.
— Дык гляди, Тимошка: пока ты объездчика в пороги с камнем, он тебя из ельника пулей… Замириться бы вам, што ли?
— Ты, махоря, гри, да думай! Мне?! замириться? с гадюкой сей?!
— Не беленись, Тимофей, худой мир лучше доброй ссоры!
Было видно, не вглядываясь, слышно, не вслушиваясь: лихой Тимошка из тех, кто лишь на людях горласт. Мелкий, худосочный, лицо клювасто по-петушиному, под левым глазом синяя жилка вовсю бьется. Охотник важно надувался, отчего становился похожим на детскую забавку, красный леденчик на палочке; взвизгивал снегом под лыжей, норовя доказать свой гонор, заставить всех увериться — он, Тимофей-лосятник, грозен да непреклонен, поперек дороги и не думай!
Получалось плохо.
Общество подначивало да хмыкало в рукава.
Наконец Тимошка понял, что его разыгрывают, и обиженно умолк.
— Эй, беглый! — тот лосятник, что предлагал Тимошке замириться с объездчиком, перевел мутный взгляд на молчаливого Друца. — Што ж ты по февральскому сузему бежать вздумал? Да еще без припасу: ни харчей, ни ружьишка, одну бабу за собой тянешь? Женка али так, баловство?
Ты молча слушала, как Пиковый Валет потягивается, прежде чем ответить, как хрустит у него даже не спина — все тело хрустит, будто у отжившей свое елки-сухостойки.