Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И только Цветок Груши не спешила забыть Ван Луна, часто ходила на его могилу среди полей и плакала там, когда ее никто не видел.
Пока длился траур, оба брата должны были жить вместе в большом доме со своими женами и детьми, а это было нелегко, потому что жены их враждовали между собой. Жены Вана Старшего и Вана Среднего так искренно ненавидели друг друга, что довели мужей до помрачения ума, так как ни та, ни другая не держала свою ненависть про себя, а изливала ее мужу, как только оставалась с ним наедине.
Жена Вана Старшего говорила ему по своему обыкновению с достоинством и важно:
– Удивительно, что в этом доме мне не оказывают уважения, на которое я имею право. Я думала, что нужно это терпеть, пока жив старик, потому что он был человек грубый и невежественный, и мне стыдно было перед моими сыновьями, что у них такой дедушка. Однако я выносила все это, потому что видела в этом свой долг. А теперь он умер, и ты стал главою семьи, и если старик, будучи человеком невежественным и неученым, не видел, что такое жена твоего брата и как она со мной обращается, то ты понимаешь это. Ты – глава семьи и все-таки не можешь поставить эту женщину на место. Она каждый день смешивает меня с грязью, грубая деревенская женщина, да к тому же она и в богов не верит!
Ван Старший вздохнул про себя и спросил со всем терпением, на какое был способен:
– Что же она тебе говорит?
– Не важно, что она говорит, – отвечала его жена, как всегда, холодно, и губы ее едва двигались, а голос звучал ровно, не громко и не тихо. – Важно, что она делает и как себя ведет. Когда я вхожу в комнату, она притворяется, что занята делом и не может встать и уступить мне место, и она такая краснощекая и такая крикливая, что я совсем не выношу ее голоса, даже видеть ее не могу.
– Что же, не могу же я пойти к брату и сказать: «Твоя жена слишком красна лицом и слишком громко говорит, и мать моих сыновей этого не выносит», – возразил Ван Старший, качая головой и нащупывая за поясом трубку. Он сознавал, что ответил остроумно, и позволил себе слегка улыбнуться.
Жена его вовсе не отличалась находчивостью и часто не могла подыскать ответ так скоро, как ей хотелось бы; она ненавидела невестку еще и за то, что у нее был бойкий, острый язык, хотя и грубоватый, и прежде чем горожанка доходила до конца своей речи, начав ее медленно и с достоинством, крестьянка, подмигнув глазом, уничтожала ее каким-нибудь метким, удачно вставленным словом и оставляла в дурах, а рабыни и служанки, стоявшие возле, отворачивались, чтобы скрыть усмешку. Иногда какая-нибудь молоденькая служанка не успевала отвернуться и фыркала, будучи не в силах подавить смех, и остальные тоже смеялись, будто бы над служанкой, а горожанка злилась и от всей души ненавидела крестьянку. И когда Ван Старший замолчал, она посмотрела подозрительно, не смеется ли и он над ней, а он сидел, удобно развалившись в тростниковом кресле, и улыбался своей бесхарактерной улыбкой. Тогда она вся подобралась и, выпрямившись на своем жестком деревянном стуле, на котором всегда сидела, сказала, поджав губы и опустив глаза:
– Я хорошо знаю, что и ты презираешь меня, господин мой! С тех пор как ты привел в дом эту тварь, ты презираешь меня, и теперь я жалею, что ушла из отцовского дома. Да, теперь я жалею, что не посвятила себя богам и не поступила куда-нибудь в монахини, – я бы сейчас это сделала, если бы не дети. Я всю жизнь отдала на то, чтобы устроить твой дом, старалась, чтобы он не был похож на дом простого крестьянина, но ты не чувствуешь никакой благодарности.
С этими словами она осторожно вытерла глаза рукавом, встала и вышла в свою комнату, и вскоре Ван Старший услышал, что она читает вслух буддистские молитвы. За последние годы его жена стала часто обращаться к монахиням и священникам, неукоснительно выполняла все обряды, много времени проводила в молитвах и песнопениях, к ней часто приходили монахини и учили ее. Она чванилась тем, что совсем почти не ест мяса, хотя не давала обетов, – и это в доме богача, где нет нужды так почитать богов, как должен почитать их бедняк ради собственной безопасности.
И теперь она ушла в свою комнату, как обычно, когда бывала сердита, и начала молиться вслух. Услышав это, Ван Старший досадливо потер голову рукой и вздохнул. Правда, жена так и не простила ему, что он взял вторую женщину в дом, хорошенькую девушку из простых, которую он увидел однажды на улице перед дверями бедного дома. Девушка сидела на низенькой скамеечке перед лоханкой и стирала и была так молода и хороша собой, что он не один раз посмотрел на нее и не раз возвращался и проходил мимо. Отец с радостью отдал ее такому богатому и почтенному человеку, и Ван Старший хорошо ему заплатил. Но девушка была до того проста, что теперь, узнав ее хорошо, Ван Старший удивлялся иногда, чем она могла его прельстить, – она была до того проста, что боялась его жены, и не умела постоять за себя, и когда Ван Старший звал ее ночью к себе в комнату, она иной раз отвечала, опустив голову:
– А разве сегодня госпожа позволит?
Иногда Ван Старший сердился, видя ее робость, и клялся, что в следующий раз возьмет здоровую, крепкую, своенравную женщину, которая не станет бояться его жены, как все домашние. А иногда он вздыхал и думал, что так, в конце концов, лучше, по крайней мере, его жены живут мирно, так как младшая слушается своей госпожи беспрекословно и даже не смотрит на него, когда первая жена сидит тут же.
И все же, хотя это отчасти удовлетворяло его жену, она не переставала попрекать Вана Старшего, сначала за то, что он посмел взять другую женщину, а потом за то, что он взял такое ничтожество. Что до Вана Старшего, то жену он терпел, а девушку любил за хорошенькое детское личико, и, как ему казалось, больше всего любил именно в то время, когда жена особенно к ней придиралась; он ухитрялся всеми правдами