Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что могло объединить эти две интеллигенции – «передовую», захватившую власть, и всю прочую? На заре Советской власти, в 1919 году отец евразийства В. Вернадский писал: «Сейчас главнейшей силой, спаивающей новое русское государство, будет являться великая мировая ценность – русская культура во всех ее проявлениях» (19). Культура! Распространение ее в огромной, почти неграмотной стране! Казалось, эта высокая цель, будет признана общей всеми, ибо просвещение народа испокон века считалось важнейшим вопросом преобразования государства на новых, прогрессивных основах. Проверка истинных чувств наступила быстро: выяснялось, что не так сей народ хорош, как снилось дореволюционным барышням. И офицеров на штыки поднимал, и усадьбы жег, и желчных, полных ненависти к соотечественникам слов И. Бунина в «Окаянных днях» ох как заслужил.
Не был народ ангелом или богоносцем. И многие, особенно в лагере проигравших Гражданскую войну, остро в нём разочаровались. Остались либо самые верные, не боявшиеся черной работы, либо те, кто просто не мог этой работы избежать. Отмечая пафос социального творчества 1920-х годов, надо понимать, что массы создавали новые общественные отношения противоречиво и зачастую примитивно, в меру собственных представлений и сил. Однако большевики, в отличие от либеральной интеллигенции, не отшатнулись, не испугались противоречия между низким уровнем культуры народа и необходимостью включения его в процессы модернизации страны.
Большевики (по сути, радикальные левые интеллигенты) почти насильно втягивали в культурную революцию огромные массы простого люда – народа, который с давних времен видел в образованности только барскую забаву, а порой и просто враждебную силу. Вспомним, как в классическом советском кинофильме «Чапаев» главный герой, глядя на идущих парадным строем в «психическую атаку» белых офицеров, произносил только одно слово – «интеллигенция». Культурная революция потому и стала процессом противоречивым, разнонаправленным, поскольку на фоне всеобщего бескультурья и малограмотности знания, которыми обладали образованные люди, выглядели, как элитная собственность, которую невозможно конфисковать.
Новое государство постоянно балансировало на грани необходимости и ненависти. Необходимости в квалифицированных специалистах и ненависти к их прошлому. Большевики в своем фанатичном неприятии свергнутого строя отправляли на свалку истории тех, кто составлял костяк дореволюционного государства – чиновников, преподавателей, офицеров. Среди нищих 1920-х годов не редок был интеллигент «из бывших», который на французском, немецком и английском языках просил на хлеб, протягивая руку за подаянием[11].
Поначалу бывшая интеллигенция принципиально не принималась в расчет новыми строителями мира. Ей предоставили возможность прозябать на периферии общественного сознания, как монархисту Хворобьеву из «Золотого теленка»: «Он, когда-то попечитель учебного округа, принужден был служить заведующим методологическо-педагогическим сектором местного Пролеткульта. Это вызывало в нем отвращение. До самого конца своей службы он не знал, как расшифровать слово “Пролеткульт”, и от этого презирал его еще больше. Дрожь омерзения вызывали в нем одним своим видом члены месткома, сослуживцы и посетители методологическо-педагогического сектора».
Слово «интеллигент» стало синонимом никчемного, далекого от жизни человека, чуждого трудящимся массам. «Бывшие», может, и рады были бы служить социалистическому отечеству, но послереволюционное поколение интеллектуалов их всячески отталкивало, видя в них политическую опасность большую, нежели потенциальную пользу.
Отсюда впадение в другую, антисоветскую крайность: дескать, кого отринула Советская власть – сплошь хорошие и дивные люди. Вот здесь и кроется одно из зерен грядущих разночтений. Сегодня уже принято с сочувствием относиться к духовным исканиям одного из самых знаменитых персонажей Ильфа и Петрова – незабвенного Васисуалия Лоханкина. Хотя именно подобные «искатели справедливости» внесли в дореволюционное время немалую лепту в радикализацию русского общества и дискредитацию духовных ценностей, «так что обличители соавторов могли бы не столь поспешно и безоговорочно принимать Лоханкина в свои ряды и брать под защиту» (21). Лоханкин – это не просто собирательный образ. «Роман “12 стульев”, надеюсь, все из вас читали, – сейчас я цитирую Валентина Катаева, брата одного из соавторов романа Е. Петрова. – Замечу лишь, что все без исключения его персонажи написаны с натуры, со знакомых, друзей (выделено мной – К.К.)» (22). Выписан и Лоханкин, типаж которого был массово представлен в 1920-е годы.
Бессмертна сцена насильственного кормления Васисуалия:
– Это глупо, Васисуалий. Это бунт индивидуальности.
– И этим я горжусь, – ответил Лоханкин подозрительным по ямбу тоном. – Ты недооцениваешь значения индивидуальности и вообще интеллигенции…
– Ешь, негодяй! – в отчаянии крикнула Варвара, тыча бутербродом. – Интеллигент!
Интеллигенция принялась с интересом изучать свое отражение, изучать сочувственно, сопереживая, ведь «сопереживание» тоже показательная способность настоящего интеллигента. Лоханкин в глазах инакомыслящих становится едва ли не положительным героем, человеком, несправедливо пострадавшим от бесчеловечного режима. Сочувствующих пытался одернуть еще Аркадий Биленков – одна из звезд советского литературоведения 1950–1960 годов: «Ильф и Петров… осмеяли “Васисуалия Лоханкина и его значение”, “Лоханкина и трагедию русского либерализма”, “Лоханкина и его роль в русской революции” Авторы осуждали Лоханкина со всей решительностью эпохи, в которую создавались их книги. И они, безусловно, были правы (выделено мной – К.К.). Такого интеллигента и такое значение его, несомненно, следовало осмеять. Писатели видели вокруг себя… большое количество прототипов. А что не увидели, восполнили самоанализом» (23).
Двадцатые годы требовательно заставляли идти за собой, в то время, когда многим, потрясенным революцией, Гражданской войной и сменой общественного строя, хотелось просто жить. Но они сразу выпадали из бурно вертевшейся карусели общественной жизни и теряли все. В. Шкловский в газетной рецензии на «Золотого Теленка» указывал: “Золотой теленок” совсем грустная книга… Люди на автомобиле (Бендер и компания – К.К.) совсем живые, очень несчастливые… А в литерном поезде у журналистов весело. Весело и у вузовцев… Дело не в деньгах, не в них несчастье, дело в невключенности в жизнь» (24).
Снова в отечественную литературу возвращается хорошо знакомый ей тип «лишнего человека». И этот «лишний» прекрасно сопрягается с самоощущением множества людей. Возьмем, к примеру, встречу Остапа со студентами: «В студентах чувствовалось превосходство зрителя перед конферансье. Зритель слушает гражданина во фраке, иногда смеется, лениво аплодирует ему, но, в конце концов, уходит домой, и нет ему больше никакого дела до конферансье. А конферансье после спектакля приходит в артистический клуб, грустно сидит над котлетой и жалуется собрату по Рабису[12] – опереточному комику, что публика его не понимает, а правительство не ценит. Комик пьет водку и тоже жалуется, что его не понимают. А чего там не понимать? Остроты стары, и приемы стары, а переучиваться поздно».