Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, каким-то совершенно непостижимым образом слухи о каждой предстоящей облаве облетали город быстрей колонны немецких грузовиков и мотоциклов. Точнее — немцев выдавала их европейская организованность. Когда у зданий гестапо, полиции или гебисткомендатуры раздавался рев сразу двух десятков моторов, то тут же взлаивали все дворовые собаки не только на ближайших улицах, но и дальше, вплоть до окраин. И полтавчане спешно прятали своих детей в сараях, погребах и на чердаках, а Мария бегом отправляла Оксану в нору-землянку у Лавчанского Пруда.
Поначалу эта игра даже нравилась Оксане. Лежишь себе в темной пещерке и вспоминаешь довоенную жизнь. Песни из любимых фильмов «Вратарь», «Дети капитана Гранта», «Искатели счастья», «Волга-Волга»… Или: «В парке Чаир распускаются розы, в парке Чаир расцветает миндаль…» Конечно, петь у немой Оксаны не получалось даже в темной пещере — слова застревали в горле. Но мычать «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…» — это она могла, ведь никто ее мычанье не слышал.
В начале ноября выпал первый снег, а в конце ударили морозы. Отлеживаться в холодной землянке Оксане стало невмоготу даже во время облав. Вместе с матерью она перетащила туда почти всю теплую одежду, которая была в хате, но что у них было? Еще до того, как Мария бросила работу и лишилась самой высокой зарплаты, которую немцы платили наемным украинцам — 850 советских рублей в месяц, она регулярно продавала на рынке все ценное, что было в хате — свою и покойной матери одежду. Потому что иначе было не выжить — хлеб на базаре стоил 100 рублей за кило, сало и масло –1500 рублей за кило, молоко 50 рублей за литр, а яйца 10 рублей за штуку. И рынок на всю Полтаву был один — все тот же Центральный, рядом с церковью между улицами Шевченко и бывшей Чапаева. Там стояли ряды деревянных прилавков, за которыми хамоватые перекупщики торговали привезенными из деревень и сел шматами сала и свинины, яйцами и мороженым молоком, а также сивушным самогоном и подсолнечным маслом в разлив. А вокруг было море нищих и полунищих стариков и старух, которые пытались с рук продать свою одежду, постельное белье, посуду и даже иконы. Ну, кто из них мог купить себе килограмм сала или хлеба? Даже для детей люди все покупали микроскопическими дозами. Сало и масло — кусочками не больше спичечного коробка, а хлеб ломтями толщиной в палец. Причем хлеб этот больше чем наполовину состоял из сушеного и толченого каштана…
Две старые бабкины кофты да пара ее же порванных чулок не могли в пещере согреть Оксану даже при первых заморозках. Стуча зубами, она приползала в хату еще до того, как Мария спускалась за ней после облавы. Дрожа всем телом, Оксана забиралась в кровать, Мария тут же ложилась к ней, обнимала, прижимала к себе. Экономя собранный летом хворост и заготовленный кизяк, печь они еще не топили. Поскольку летом немцы отняли у полтавчан и увезли в Германию чуть ли не всех коров и лошадей, с улиц почти исчезли коровьи и лошадиные плюхи, и уже не из чего было готовить кизяк — основное зимнее топливо.
Унося на рынок свое последнее богатство — туфли-«лакирашки» и фетровые ботики, Мария не знала, на что она их выменяет — на десяток картофелин или на хлеб. Но повезло — с осени сорок второго немцы подтянули на Восточный фронт своих союзников венгров, румын и итальянцев, которые не столько воевали, сколько спекулировали на рынках папиросами, шнапсом, сахарином, шоколадными конфетами и граммофонными пластинками. За полбуханки хлеба «лакирашки» Марии ушли румынскому сержанту для его юной подруги-полтавчанки, а ботики за сахарин стал торговать для своей дивчины итальянский солдат.
— Жидовские? — примеряя ботики, спросила у Марии эта дивчина.
— Чому жидовские? — обиделась Мария. — Мои. Надеть?
— Та ни! — сказала дивчина и потопала ботиками, как копытами, в подмерзшую землю. — Антонио, я хочу цю обувку!
Антонио смерил глазами ядреные бедра и груди своей дивчины и щедро вручил Марии аж полукилограммовый пакет сахарина!
Но это не решило проблему утепления Оксаны для укрытия в ее пещере. Лежа ночью в обнимку с дочерью, Мария гадала, что еще, кроме материнской иконы, она может снести на рынок, как вдруг услышала очередную, за Прудами, пулеметную стрельбу. И только теперь поняла, что имела в виду дивчина итальянца Антонио, когда спросила про ботики, не жидовские ли они. Конечно, Мария и раньше слышала, что многие торговки сбывают на рынке посуду, одежду, постельное белье и даже мелкую мебель из брошенных еврейских домов и квартир. Но теперь…
Как всегда, стрельба за Пушкаревкой смолкла еще до полуночи. Вся Полтава уже знала, что это значит: на бывшем армейском стрельбище, в траншее, названной по-украински «яром» и вырытой евреями перед расстрелом, появились свежие трупы.
Мария, однако, прождала без сна еще часа три и только после этого встала, бесшумно и на ощупь надела старую вытертую кацавейку, шерстяной платок и холщовую юбку, навернула на ноги оставшиеся от Кривоноса портянки и обула резиновые чуни. Для крепости плотно обвязала эти чуни веревочками-шнурками и, прихватив все тот же мешок, в котором носила из ГПУ-НКВД-гебисткомиссариата мужское белье и одежду для стирки, тихо, чтоб не разбудить дочь, вышла из хаты.
В конце ноября Полтаву уже подмораживает всерьез — минус 10, а то и минус 15 по Цельсию. Но крытые соломой и изморозью соседские хаты не курились дымками печных труб — соседи тоже экономили топливо на декабрь, январь и лютый февраль. Осторожно ступая скользкими чунями по хрупкой наледи и снегу, Мария вышла за калитку и темными переулками пошла в обход Лавчанского Пруда к Пушкаревскому стрельбищу. Зимой светает поздно, и в пять утра было еще темно. Но уже в Пушкаревке Мария увидела несколько темных фигур, которые с разных сторон тоже пробирались к Яру. Издали, в холодной ночной темноте, эти согнутые и мелко семенящие фигуры напоминали крыс, спешащих к поживе. Да и сама Мария была сейчас похожа на такую крысу.
А когда, оскальзываясь, падая и поднимаясь, эти крысолюди спустились к Яру, оказалось, что они здесь не первые. На всем протяжении километрового рва, заваленного зокоченевшими голыми и полуголыми, объеденными волками трупами и трупиками, и еще одетыми, только несколько часов назад расстрелянными людьми, хищно копошились два десятка полтавских баб. Немцы спускаться к расстрелянным брезговали, забирали только брошенные ими чемоданы, узлы, котомки и уезжали. И теперь со свежих трупов бабы, в первую очередь, снимали обувь — евреи, ясное дело, босыми никогда не ходили. Туфли, ботинки, сапоги и детские валенки не были порчены пулями, а бурые пятна крови легко отмоются. Труднее было стаскивать с покойников пальто, куртки, платья и нательное белье — руки и ноги у замерзших трупов не гнулись, а пропитанная кровью одежда примерзла к телам. Но опытные женщины, пришедшие сюда не впервой, были запасливо вооружены ножами и ножницами и умело спарывали все, что иначе нельзя было ни стянуть с трупов, ни содрать. А Мария пришла с голыми руками. Но и ей в это утро достались женские меховые ботинки, три совершенно целых драповых юбки, одна кроличья горжетка и два ратиновых пальто (правда, травленных пулеметными очередями, но ведь дыры можно и залатать).
Поскольку немцы вылавливали жидов не только в Полтаве, но и в окрестных селах, расстрелы в Яре происходили не реже одного раза в неделю. Таким образом, уже в январе 1943-го Оксанина пещера утеплилась ратином и драпом от пальто, а также кроличьими и даже лисьими горжетками. Лежа на этом теплом богатстве, можно было снова вспоминать: «В парке Чаир распускаются розы…»