Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Лесопилкой отрезало ноги…» Странно… Она не могла этого представить. Лесопилка ей представлялась прежде всего в виде здания.
Она сидела, читала телеграмму, а потом делала вид, что читала, а парень — она узнала, как его звать — Зобнин Валерий Семенович, — стоял перед ее окошком, и на заросшем лице его было злое ожидание, какое бывает у человека, когда он заранее знает, что ему откажут. А что она могла сделать — ведь Москва не принимала. И она сказала:
— В Москве гололед… Ваш рейс объявят по радио…
Как будто он не знал, что рейс всегда объявляют по радио…
И, почувствовав какое-то угрызение совести, сказала, желая его утешить:
— Не отлучайтесь с вокзала… — и для чего-то сделала пометку на последнем листе календаря: «Зобнин, Моршанск».
Как будто он мог куда-то отлучиться ночью и в чужом городе!
К окошечку подходили и подходили люди, спрашивали, сердились, как будто она была виновата, что в Москве гололед и пурга. И она всем отвечала, что их рейс объявят.
С иркутским обошлось более или менее благополучно: сибиряки — народ спокойный, к долгим сидениям привычный, это не то что пассажиры, прилетающие из России, издерганные и крикливые, — эти никаких слов не понимают, давай рейс — и только.
К полуночи пронизанный ветрами Европы и Азии аэродром уже весь грохотал, сотрясаемый слетающимися со всех концов громадного Зауралья ТУ, «илами» и «антонами». Вокзал уже походил на шумный азиатский базар, пестрый и крикливый. Эта восточная пестрота и крикливость были Светлане не в новость, ведь ее город стоял на стыке двух великих частей света. Она любила эти базары, где сходилась почти вся страна, и что может быть интереснее беспечно толкаться среди людей и слушать их пеструю, как и одежды, речь. Но сегодня базар на аэровокзале не казался Светлане таким праздничным, как бывало. Ей казалось, что сегодня она одна противостоит этому пестрому скопищу людей, а все эти люди что-то замыслили против нее. Но она была бдительна, и это давало ей силы и делало находчивой в ответах на бесконечные вопросы, которые часто произносились хотя и по-русски, но с самыми невероятными акцептами.
Ей то и дело звонили из разных аэродромных служб, то и дело вызывали к вокзальному начальству, за ней гонялись дежурные по залам и посадке, пассажиры перехватывали ее на пути в дежурку или из дежурки. Но где бы Светлана ни была, куда бы ни спешила, она то и дело вспоминала фиолетовые слова на телеграфном бланке, страшные своей невероятностью: «Лесопилкой отрезало ноги», и содрогалась вся. Уже под утро в одном из залов она увидела заросшее черной щетиной, страшное в своей тоске лицо того парня, который летел в Моршанск, в тот самый, где делают махорку, встретилась с его просящими глазами, но прошла мимо, помня наставления Петра Ивановича: «Дежурный никого не узнает. Каждый, кто обращается к нему хотя бы в десятый раз, обращается впервые». И хотя Светлана считала эти слова правильными, ей почему-то стало не по себе. Так бывает, когда сделаешь что-то не так и уже понимаешь это, но еще не раскаиваешься. Но что же она сделала не так? Чем она могла помочь ему? Пошел хотя бы один самолет… Ну а если бы пошел, что бы она могла сделать? Двух человек не посадишь на одно место… С одного рейса на другой не передвинешь ни одного пассажира… «Ждите, когда объявят ваш рейс», — неизменно отвечала она всем, кто просил ее поскорее отправить, совал в нос важные документы. Но для нее все были равны, она делила людей лишь по признаку «рейсовости». Ну а если у человека беда? Если где-то ноги лесопилкой отрезало?
«У людей может быть всякое горе и всякая беда, — учил ее Петр Иванович. — Но самая страшная беда и самое невыносимое горе — это неразбериха на Аэрофлоте. Соображай».
Она сегодня здорово соображала и оттого всегда находила, кому и что ответить. Она не знала, что ей многое прощали по молодости. К тому же она не слышала, что говорили пассажиры ей вслед.
Под утро аэровокзал затих, как базар, когда с него уехал последний торгаш на последнем ишаке. Разница была только в том, что с вокзала никто не уехал. Люди спали на скамьях, на раскладушках, которые Светлана распорядилась выдать. Тот, кто посмелее и потребовательнее, отдыхал в гостинице. Были и такие, которые бродили по залам, молчаливые как привидения. Светлана сидела в дежурке за столом Петра Ивановича и, опустив голову на ладони, дремала.
Затрещал телефон, и в трубке раздался знакомый голос:
— Светлана, жива?
— Жива, Ирина Фадеевна…
— Москва снизошла: принимает винтовые.
— Только винтовые?
— Пока только. Советую оповестить всюду. А то проспят, отстанут — будет тебе мороки.
— Учту, Ирина Фадеевна.
— Ну ты у меня молодец. Держишься?
— Держусь, — с необычной для себя уверенностью ответила Светлана.
Но как только объявили кокчетавский рейс — самолет оттуда шел винтовой, — началось что-то невообразимое. Перед ее окошечком выстроилась большая очередь угрюмых, злых и решительных пассажиров. У каждого было одно требование: отправить с первым самолетом. Светлана держалась строго. Она спрашивала билет, смотрела номер рейса и, возвращая билет, говорила: «Ваш рейс объявят…» Иные этим удовлетворялись и отходили, другие настаивали сделать «перерейсовку». Но Светлана помнила слова Петра Ивановича о самой страшной беде и самом страшном горе и не хотела, чтобы на Аэрофлоте была неразбериха. Она еще плохо знала людские законы, и потому ей казалось все просто, как школьный карандаш: есть свой рейс — сиди и жди. Почему надо для себя выпрашивать какие-то преимущества? Разве тут есть люди, которым хотелось бы сидеть?
Она не обратила внимания