Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые в жизни я сказала маме, своей семье откровенную, абсолютную, отъявленную ложь. Огромную, колоссальную, взрослую ложь. Она сорвалась у меня с языка, точно жирная квакающая жаба. Разумеется, я взяла книги – одну о Ван Гоге и вторую по ар нуво, – я забегала в библиотеку и взяла их перед тем, как мы пошли в «Конкорд». Книги лежали на столе: мои увесистые, в пластиковых обложках, алиби, а я стояла в дверях кухни, выпятив челюсть. Мама разинула рот; впервые в жизни она лишилась дара речи. Джен глупо посмотрела, а Лиз сузила никотиновые глазки. Даже старушка Крошка нервно запыхтела в корзинке, ее блестящий черничный нос тревожно задрожал.
И в этот миг, когда засвистел чайник и перестала трястись посудомоечная машина, в теплой, украшенной оборочками кухне, с радио, бубнящим старые хиты, все изменилось. Я почувствовала это нутром, точно сквозняк прокрался в комнату, подняв волоски на моих руках и заставив меня моргать. Точно дьявол взболтал мне кровь сверкающим когтем, и меня унесло в будущее, куда-то далеко-далеко. Я не могла описать свои ощущения, но знала, что все изменилось, и ждала, затаив дыхание, пока мама усвоит информацию.
– Ну, я… Понимаю. В библиотеке. Но…
– Другие, мама. Не я. Извини, я…
Мама сглотнула, точно питон, подавившийся козленком, с трудом сдерживая ярость.
– Нет, нет, если это правда – да, да, видимо, так оно и есть, ты не должна извиняться – в этот раз, во всяком случае. Ох уж эти старые сплетницы, Лиз… вечно невесть что наболтают, это старое зеленоглазое чудовище, в самом деле… Нет, я с вами еще не закончила, мадам…
Она прочитала мне лекцию о послушании, приличиях и тому подобном: Джен никогда так не мучила ее, как я, вслед за моим отцом, я ее загоню в гроб, я одеваюсь как бродяжка и уродую себя, я позорю всю семью.
Лиз не улыбалась губами, но я знала, что в душе она скалится, как крокодил. Цветущее личико Джен выражало участие и грусть.
Но мне было все равно – я победила; они были правильными, они были консервативными обывателями, что они понимали? С высоты своей неимоверной крутости я смотрела на их печальные маленькие жизни, слегка их жалея (но не Лиз). Я была художником, я собиралась поступать в художественную школу, я должна быть свободной, жить безумной полноценной жизнью, быть, понимаете, познавать мир. Иначе как я смогу стать великим художником, таким, как Винсент? Он-то не позволял своей мамочке диктовать, куда ему ходить и во сколько возвращаться, – он жил своей жизнью на всю катушку, делал, что хотел. В любом случае, они не знали публику, которая собиралась в «Конкорде», как знала я, – откуда им? Они так боялись тех, кто отличается от них, кто думает иначе, они даже никогда не слушали, если мы пытались им что-то объяснить. Мама и Джен и Лиз. Как это жалко, в самом деле.
Больше я никогда не говорила матери правду. Я считала и по сей день считаю, если честно, что спасала их от того, что лишь расстроило бы их, что могло их напугать и смутить.
Была ли я права, огораживая их от правды, я никогда не узнаю. Возможно, я ужасно ошибалась, и моя ложь открыла ящик Пандоры и все мимолетные проступки, зудящие комариные грешки, тяжелые, как ночные бабочки, ошибки затрепетали вокруг моей головы в пыльном вихре, просочились в легкие, отложили яички в крови, их черви и личинки ползли по венам, наполняя меня неутолимым зудом.
Дурная кровь; вот что я такое, мелодраматично думала я, втайне самодовольно усмехаясь. Дурное семя. Дурная кость, дурная плоть: я стремилась ко всему дурному, безумному, крутому. Я хотела участвовать в хипповейших сборищах, хэппенингах, рок-шоу и звездных вечеринках. Мне хотелось быть единственной и неповторимой, странной, безумной, соблазнительной крошкой Венерой, сверкающей в атласе и в лохмотьях. Свингующие хиппи будут целовать мои украшенные кольцами руки, с благоговением бормоча мое имя. Я хотела быть лучшей из лучших, цыпочкой, которую хотят трахнуть все мужчины и которой хотят быть все женщины. О, я мечтала обо всем самом гадком и самом завораживающем, я хотела этого здесь и сейчас.
Я и в самом деле какое-то время ходила с Данком. Ну, я говорю «ходила», но это лишь означает, что мы оба ходили в «Конкорд», в музыкальный магазин и на концерты «лже-Дженезис» в церковный зал, откуда он сматывался вместе со своими приятелями-музыкантами, бросая меня, обычную цыпочку, на произвол судьбы. Когда погода стала получше, мы ходили гулять в Пил-парк. Это мало походило на бессмертный роман – мы просто обжимались на задворках домов и под кустами. Помню как-то раз со мной чуть не случился эпилептический припадок, когда во время особо страстного поцелуя его измусоленная жвачка попала ко мне в рот.
Данк был не мастак поговорить, и это меня разочаровало. Мне хотелось говорить, говорить, говорить обо всем на свете, особенно об искусстве, а ему хотелось меня трахнуть. Вернее, кого угодно, ничего личного. Так что, пока я разглагольствовала об Альфонсе Мухе или Обри Бердслее,[16]Данк отважно пытался стащить с меня трусики, впрочем, без особого успеха. Сперва, не придумав ничего лучше, я решила, что он – сильный, молчаливый парень. Я думала, что у него, должно быть, мощный мозг, активно работающий за его обычным каменным, слегка туповатым, но весьма сексуальным лицом, и что я наношу ему огромный ущерб, не позволяя то, что ему хочется. Несколько раз он намекал, что парни испытывают ужасную боль внизу, когда не могут трахнуть цыпочку, что я просто дразню его и должна быть, типа, уступчивее.
Но я не уступала, я была девственницей, какой-то инстинкт подсказывал мне, что я не хочу Делать Это в первый раз с Данком, так что, хоть я и угрызалась, но все же позволяла ему страдать. Бедный Данк, он был всего лишь мальчишкой, и, пусть я воображала его мудрым и знающим, в его мальчишеской голове не было ничего – ну, там места не было, все забито гормонами.
Но я быстро поднималась по общественной лестнице. Я все реже и реже виделась с Джилли, Сью и девочками; их напугало ужасное наказание, и теперь они держались невыносимо нудного, но безопасного Юношеского музыкального клуба, устраиваемого по вечерам в пятницу Методистской молодежной группой. Сью пару раз пыталась вернуть меня в стадо, приговаривая, что у меня подмочена репутация (ура! есть результат!), и люди обо мне говорят, но мне было все равно.
После того судьбоносного воскресенья мама решила, что если меня все это не волнует, то ее и подавно. Я стала позором семьи, но чего еще она могла ожидать при таком отце, как мой? Она умывает руки, сказала она, ей безразлично, куда я хожу и с кем, до тех пор пока я прихожу домой в то время, которое она считает подходящим, и не позорю ее на нашей улице или не Попадаю В Беду. Если я Попаду В Беду, меня вышвырнут вон, и пусть я не рассчитываю ни на какую помощь от нее, вот так-то. В конце концов, у нее есть Джен, и она не намерена тратить свое драгоценное время на споры по малейшему поводу с такой строптивой мадам, как я. Ее нервы этого не выдержат, доктор предложил прописать ей транквилизаторы, когда она ходила к нему последний раз и описала ему, как я себя веду; миссис Морган, сказал он, миссис Морган, вы не железная, никто не станет вас винить за то, что вам нужна помощь, чтобы успокоиться, – но она гордо отказалась. Должно быть, я – крест, который она должна нести, она постоянно твердила, что чего бы я ни натворила, мне ее не удивить.