Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, я согласен, – наконец выговорил он. – Я согласен. Пойдем. Где он?
Танира не встала, не пошла, она продолжала сидеть.
– И еще я тебе должна сказать. У нас есть религия, но это религия не для черни. Наш народ вообще не знает, что такое религия, и не думает об этом. Он знает, что есть невидимый мир как часть видимого мира, не больше, но есть особая вера, очень странная для вас. Это вера относится только, ну как тебе сказать, к тем, кто у власти, но среднего уровня – это вера в Понятного.
– То есть как, – спросил Валентин, – в какого Понятного?
– Очень просто, – в понятного им Бога. Может быть, это не Бог в их сознании, но Некто. Пусть он Некто, и вот этот Некто – Понятный, и они молятся Понятному.
Валентин проговорил:
– Я не знаю. Мне нечего сказать. Я растерян.
Танира продолжала:
– Но есть вера в Непонятного. Эта вера касается только избранных, иногда верхов, тех, кто правит. Есть храм Непонятного. И вот Тувий, он представляет очень высокий уровень правления страны, он иногда поклоняется Непонятному, это просто небольшое замечание, чтоб ты знал об этом. Все-таки он умирает, поэтому ты должен немного знать о нашей религии. Хотя, скорее, это вовсе не религия.
Они встали, и Танира медленно пошла по коридору. Валентин пошел за ней. Огромная дверь оказалась перед ними. Деревянная. Массивная. На дверях – лица странных существ. Охранник открыл дверь. Они вошли в почти круглую комнату. В глубине – кровать, на кровати Валентин увидел маленького человека. Собственно, видна была только его голова, голова, которая виднелась из-под одеяла, тело же под одеялом странно двигалось. Он был маленький, впрочем, как и большинство этих людей.
Голова этого человека показалась Валентину не только маленькой, но и какой-то синенькой, похожей на какой-то неописуемый овощ, выросший где-то на другой планете, тем не менее это была голова: глаза блестели, рот был раскрыт и вел в черную бездну.
Танира сказала что-то по-своему. Он сделал жест рукой, и Танира указала Валентину на стул рядом с постелью, сама придвинула другой стол, такой же легкий, и села около Валентина. Она сказала ему:
– Ты помнишь, конечно, свои стихи, стихи твоего народа. Если даже не помнишь, просто говори, говори что хочешь. Главное, говори своим языком, ты слышишь?
Валентин, оцепеневши, молчал, и потом она бросила взгляд на Тувия, который лежал неподвижно, и взгляд его был устремлен прямо на Валентина. Он не сводил с него глаз, глаза были недвижимы, как смерть. Тогда Валентин собрался с духом и стал читать стихи, те, что приходили в голову. Он начал с Пушкина, потом вдруг Тютчев, Есенин, Блок, Лермонтов. Он помнил наизусть по крайней мере пятнадцать-двадцать стихотворений, но его настигло смятение. Он переходил от одного четверостишия к другому, читал какие-то отрывки, тем не менее произносил их с душой, вкладывая в эти звуки себя так, как будто бы он читал это там, далеко, тысячелетие назад в каком-нибудь кругу любимых им людей. Танира улыбалась, она была довольна, и глаза ее, обычно темные, залились каким-то чуть-чуть нежным светом. Звуки русской речи лились и лились. Валентин уже произносил не стихи, а говорил что-то отрывочное, как в сновидении, лишь бы сказать.
Глаза Тувия посветлели, но бездна, которая была выражена на его лице, не сходила, и постепенно в эту бездну падал какой-то покой, падало то, чего не было и не могло быть в этом мире. Его тело стало немного вибрировать, чуть-чуть дрожать, но это была дрожь успокоения, даже какого-то легкого наслаждения.
Наконец рот закрылся, он улыбнулся, сказал:
– Хватит, – и обратился к Танире на своем языке: – Танира! Это напомнило мне о Непонятном, но мне стало легче. Этот пришелец нужен мне. Мы договоримся с тобой, когда его привозить. Я скоро умру, но я хочу, чтобы последние дни мои я слушал эту речь. А теперь идите, меня должны проводить в Храм Непонятного, туда, где мы обращаемся к нему, в тот маленький зал, и никому ни слова, конечно, о том, что делал этот человек. Он – человек…
Танира воскликнула:
– Да, да! Он человек, он пришелец из той страны, из того времени!
– Все может быть, все может быть, потому что мир создал Непонятный, поэтому может быть все, все, абсолютно все, что для нас непостижимо вообще! – Старик прикрикнул при последних словах, рот его открылся, ведущий в черную пропасть, он задрожал, посмотрел на Валентина и крикнул Танире: – Я не хочу умирать! Вообще не хочу, но пусть он приходит, я хочу слышать звуки эти, хочу слышать, идите! Идите!
Танира резко встала, и они с Валентином вышли из зала.
…На обратном пути машина с Валентином и Танирой остановилась у развилки дорог на окраине. Дикая, огромная стая детей лет двенадцати-четырнадцати, вооруженных в основном железными прутьями, напала на машину. Искаженные злобой лица, уродливые от абстрактной ненависти… Но Танира увеличила скорость, и удалось избежать опасности.
– К Непонятному меня, к Непонятному, – завыл Тувий на следующее утро, как только проснулся.
Его снова отнесли в домашний храм Непонятного. Тувий выл, стоя на коленях. Потом стучал кулаками об пол. Обессиленного, его унесли в постель, и он заснул. Но не совсем, больше дремал, и в уме вдруг опять зазвучал отзвук доисторической русской речи…
– Валентин… Его имя Валентин, – прошептал Тувий.
Вдруг опять… поднялась ярость. Он позвонил.
– Звони Фурзду и попроси его приехать, – приказал вошедшему хромому человеку.
Фурзд, громадный и толстый, сидел в одном из своих тайных кабинетов в подземном особняке. Он гладил свой живот и думал. Завтра доклад Правителю, самому Террапу. Нужно выбрать то, что вызовет у Правителя судорогу наслаждения. Он изменчив, но есть основа. Пора… пора!
А что точно пора, Фурзд еще не знал. «И даже Танира не знает этого, – подумал он, – главное, не смотреть в зеркало».
Зеркала были запрещены во всей стране, по всей Ауфири. За нарушение – если кто-то хранил зеркало – выжигали глаза. Этот старый закон был принят давно, ибо считалось, что, если человек смотрит на себя в зеркало, он начинает сомневаться в своем существовании. Когда еще зеркала не были запрещены, многие ауфирцы, когда видели свое отражение в зеркале, начали сомневаться, что это они. Они начинали особым образом выть, сомневаясь в своем существовании. Это приближало их к несуществующим, но несколько в другом ключе. Началась настоящая эпидемия несуществования, и поэтому возник запрет на зеркала. Но люди власти сделали исключение для себя, как ауфирцев сильной воли. Им было разрешено, но не рекомендовано.
Фурзд давно не смотрел на себя в зеркало. Правда, когда на днях мельком взглянул, то решил, что видит не себя, а черта. Бесы вообще при определенных условиях мелькали с молниеносной видимостью то там, то сям в доме.
Фурзд не придавал этому глобального значения. Бесы всегда были и будут. Его интересовала власть. Но ради чего? Ради самой власти – скучно. Фурзд не выносил ауфирской черни и ее поклонения. «Их дело – нас выбирать, – говорил он, – согласно закону о выборах, но выбирать кого надо, то есть нас. И при этом обязательно считать, что это она, чернь, управляет страной, а не ею управляют. Свобода прежде всего, – ухмыльнулся он, – но некоторые из нас любят народ». Теперешний Правитель, например. И его любят…» И тут Фурзд захохотал так, что из-за маленькой двери в углу высунулся испуганный прислужник и скрылся.