Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Магнус сказал, что это должно служить утешением, но мне что-то разонравилось направление, которое принял наш разговор. Создавалось впечатление, будто он беседует с председателем совета прихожан о каких-то других людях. Эдакая смесь пустословия и заботы о ближнем, всегда служившая добрым христианам предлогом для того, чтобы покопаться в чужой жизни.
Затем пастор начал рассказывать о послевоенном времени. Как тяжело моему отцу давалась жизнь на хуторе, потому что он винил своего отца и за имя, которым его нарекли, и за доставшуюся ему в наследство от отца ненависть односельчан.
– Вальтера на школьном дворе поколачивали, – рассказал священник, – за то, что его отец оказался не на той стороне. Когда ему было пятнадцать, он уехал в Осло и там нашел себе работу. Все послевоенные годы Сверре с Альмой варились тут на пару в собственном соку. Никогда не показывались в центре. В Саксюме на них показывали пальцем, плевали им вслед и злословили о них, даже и на церковном дворе.
До меня вдруг дошло, почему это наш старый огород здесь, в Хирифьелле, занимал такой большой участок. Почему все было устроено так, чтобы самим обеспечивать себя всеми продуктами, с курятником, хлевом для свиней и клетками с кроликами, со скотным двором, где держали коров, овец и коз. Почему Альма терпеть не могла ходить в магазин. Почему дедушка всегда покупал дорогие товары, предпочтительно немецкого производства, чтобы не приходилось ездить в центр чинить. Много лет они с бабушкой даже газету не выписывали, рассказал мне Таллауг.
– Я знаю, ты всегда считал, что в деревне питают злобу к Сверре, – сказал пастор. – Но ведь так было не всегда. Когда он принял тебя под крыло, все изменилось. В первый раз за двадцать пять лет он начал появляться в центре. Строптивый мужик, который взвалил на себя заботу о трехлетнем ребенке. Что бы Сверре Хирифьелль ни делал в годы войны, мнение о нем изменилось, когда люди стали видеть вас обоих вместе. Люди вдруг осознали, что Сверре Хирифьелль никогда не причинял зла намеренно. Никогда не выдавал участников Милорга. Да, он сражался на Восточном фронте, и то, что он предпочитает немецкое, было очевидно и по тому, какие он покупал тракторы и автомобили, – но больше-то ничего и не было. Так что потом уж редко кто его цеплял. Ну, бывало, обругают под горячую руку, когда по осени овец собирают или еще когда по мелочам, как и тут, когда Бор Бёргюм нарисовал свастику на дверце его машины…
Таллауг следил за моими движениями. Смотрел, как я режу картошку, внимательно присматривался к тому, как я тянусь рукой к солонке. На вилке у меня лежала горка горошин, но рука остановилась на полпути ко рту, и мы встретились взглядами.
Я не мог согласиться с тем, что речь шла о редких мелочах. Более чем что-либо иное, мою жизнь сформировало то, что на чердаке был спрятан немецкий «Маузер». Всю жизнь я заставал дедушку готовым к обороне. Всерьез все это началось в средней школе. На уроке истории, когда наш учитель Халворсен сказал о дедушке то, что сказал. Или, скорее, он это сказал не о нем, но все в классе поняли, что каждое словечко относится к моему дедушке.
– Те, кто пошел сражаться за немцев, – сказал Халворсен, – может, просто не разобрались, что к чему. Но они предали законное правительство и пошли в услужение к фашистам.
Халворсен был нашим классным руководителем с седьмого класса, приезжал из соседней деревни. С первого же дня он показал себя человеком, никогда не сомневающимся в собственной правоте. Когда ему выпадала возможность вставить «может быть», он ею никогда не пользовался. На истории талдычил только о войнах, и особенно об этой войне. Стоял себе в своем сером форменном халате, обтянутый своей гадкой кожей, изъеденной экземой, и когда мог бы сказать «воевавшие на стороне немцев», неизменно говорил даже не просто «предатели», а «предатели Родины», пересыпая их «изменниками Родины», и с наслаждением распространялся о том, что слово квислинг[5] после войны вошло и в другие языки.
Так он и долдонил, размахивая руками в белых рукавах, потому что отирал о рукава халата мел, этот мерзкий мел, которым он писал правду: «Тербовен», «НС», «освобождение», «осуждение предателей», те правдивые слова, которые покрывались брызгами слюны, когда его разбирало сильнее всего.
Если верить молве, отца Халворсена пытали. Но все равно. Будучи учителем, он мог бы ввернуть пару слов о том, что эти люди были молоды, а выбрать сторону было нелегко. Что достаточно было таких, кто в 1945 году, когда это для них уже было безопасно, разом осмелели и с ножницами в руках кинулись ловить девушек, которые тоже ошиблись, и стричь им волосы налысо.
Но из истории Норвегии случившегося было не выкинуть. Класс 7-а в Саксюмской средней школе не мог из 1940 года перескочить прямо в 1945-й только из-за того, что в классе сидел я.
Я помню день, когда меня прорвало. Как я сижу в своей колонке у окна – солнышко уже весеннее, асфальт обнажился, и скоро на Лаугене начнет сходить лед. Халворсен талдычит свое и искоса поглядывает на меня, посмотреть, не допекло ли меня еще.
– «Норвежский легион»[6]. Кто-нибудь может рассказать, что это такое было?
Я знаю, что многие подняли руку. Смышленые девчонки возле двери. Пара человек позади меня. Но Халворсен сказал:
– Эдвард, ты с нами?
С нами.
– «Норвежский легион», Эдвард. Что ты о нем знаешь? Я задавал это на дом.
– Что я знаю о «Норвежском легионе»? – отозвался я.
– Дa, именно об этом мы и спрашиваем.
– Мы? – уточнил я.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил учитель.
– Что вы спрашиваете так, будто все в классе с вами заодно, – сказал я.
– Как бы то ни было, Эдвард. Что ты знаешь о «Норвежском легионе»?
– Я об этом знаю больше, чем вы.
– Отвечай по существу, Эдвард. Что ты, собственно, имеешь в виду?
– Что вам бы самому в нем оказаться, а то очень уж вы крепки задним умом.
И я пулей вылетел из класса, стараясь удержаться от слез, но уже в дверях все же разрыдался, и, когда бежал меж кирпичных стен коридора, плевать я уже хотел на то, слышит меня кто или нет.
* * *
Но не пенять же пастору на это сейчас. И поэтому я поспешил спросить совсем о другом, даже не задумавшись, удобно ли это. Вопрос выскочил из меня, миновав все преграды, как собачонка, только и ждущая случая, чтобы улизнуть за забор.