Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну вот… Почему ты оплатил экспедицию в Рио-де-ла-Плату? Почему потом настоял на походе в Мексику? Ты что, хотел их исправить? Хотел изменить реальный ход вещей? Уничтожить Рай Магомета…[49]
Я опять молча кивнул. Пауза была долгой.
— Я старался познакомиться со всеми вами, по крайней мере с кем мог, — ведь возвратились очень немногие, да и из тех иные рехнулись или стали преступниками… Ты один из немногих, кто мне непонятен, странствующий рыцарь, ставший конкистадором. Ты крайняя противоположность того безумца, Лопе де Агирре[50], который, как мне говорили, в чаще дубового леса, кажется, взбунтовался против моего сына… Ты не похож и на своего деда Педро де Веру, который так много совершил для Короны. Был он человек очень жестокий и очень успешный: он усмирял гуанчей и мавров — в зависимости от того, куда его посылали. У вас, конкистадоров, чересчур много власти. По натуре вы из рода властителей. Корона должна завоевывать земли и души, но потом должен быть порядок и послушание. Можно ли требовать от льва, чтобы он соблюдал порядок и послушание?
Его голос звучал в комнате скорее благодаря авторитету говорившего, чем реальной силе изношенных императорских легких.
— Не думай, что я не знаю о коварных предательствах, которые, как ты видел, совершались в Индиях. Наши люди злоупотребляли и продолжают злоупотреблять властью, дарованной им Богом, а не мною, ведь я — никто. Чтобы победить индейцев, нужны были конкистадоры. Теперь требуются рехидоры, коррехидоры[51], священники и чиновники, чтобы держать в узде победителей… Последние десять лет моей жизни я трудился ради того, чтобы оставить своему сыну королевство, где спесь великих полководцев была бы обуздана законным порядком…
Да, подумал я, но эта спесь бесстрашных полководцев сделала вас, смертных королей, бессмертными.
Еще раз воцарилось глубокое молчание, нисколько не стеснявшее собравшихся придворных. Очевидно, император, хотя и полулежал, был не способен справиться с накопившейся усталостью. Этот монастырь-дворец не имел теперь другого предназначения, нежели быть кровом для великой смерти, соразмерной с великой жизнью. Говорят, что император, прибыв в это уединенное место, почувствовал, что умирает. Об этом напоминает ему стук секундной стрелки металлических часов, как бы говоря: слушай меня, как погребальный звон, и зловонный запах изо рта, мучающий его уже двадцать лет. Это знаменитое «дыхание больного льва», как писал Контарини, наглый венецианский посол (не так дурно то, что он это написал, ибо шпионство, как известно, занятие послов, а дурно то, что его наглость стала известна во всех дворах Европы).
Император живет со своей смертью. Вчера один монах мне рассказал, что он уже попробовал справить заупокойный молебен по себе. Даже попросил, чтобы ему помогли лечь в гроб, поставленный, как обычно, перед алтарем. Словно жаждая смерти, он улегся и задремал, усыпленный похоронным пеньем монахов. Гроб у него поистине императорский, обитый внутри мягким китайским шелком абрикосового цвета. Император живет — или умирает, — уже одолеваемый той опасной меланхолией, что помутила разум стольким членам его рода, бабушке и его матери Хуане.
— В столице идет слух, что та хранишь важную тайну, желая открыть ее только мне или королю, моему сыну…
Я тупо смотрел в пол. Слышалось усыпляющее тиканье часов, тихое журчанье фонтанов, сипенье воздуха, проходившего через мокроту императорских легких. Любопытство его было столь же слабым, как чуть теплившаяся в нем жизнь. Говорить ли ему о Семи Городах из глины и навоза? Рассказывать ли о посвящениях и вторых рождениях? О моей секретной хронике? Уже поздно, по крайней мере для него. Император понял, что мне нечего ему ответить.
— Ты пострадал, я знаю, но мы тебе это более или менее возместили… Надеюсь, тебе дали приличную должность, не так ли? Хочешь ли ты меня еще о чем-либо попросить?
Мой демон подсказал мне просить восстановления ad honorem[52]титулов аделантадо и генерал-капитана. Но я отстранил искусителя, едва он сунулся со своим советом. Мне не о чем просить императора.
Моя жизнь у всех на виду, даже враги мои во мне не сомневались — ни Ирала[53], ни его сожительницы, ни этот ничтожный Алонсо Кабрера, мой мучитель, который сошел с ума и лизал мне ноги в трюме, где меня держали в кандалах.
Поздно было говорить о чем бы то ни было.
— Совершенно не о чем, Ваше Величество, — сказал я.
Самый могущественный человек на земле со времен Августа и Траяна удовлетворил свое легкое любопытство по отношению ко мне, одному из нас. Ему вздумалось вспомнить меня, он послал за мной, а когда я приехал, он уже утратил интерес…
Самый могущественный человек был не способен делать то, что делает любой ребенок: бегать, смеяться, прыгать, ненавидеть, любить. Я удалился, пятясь задом, как положено. Я не испытывал никакой обиды за его долгое равнодушие. Скорее было во мне некое понимание его, словно я вдруг стал отцом моего отца.
Заполняю эти страницы у окна, что смотрит на Хиральду. Император в Юсте скончался, и колокола бьют мрачным, хриплым аккордом. Из патио Алькасара[54]доносится бой барабанов, обтянутых черной тканью. Город затих, будто жизнь в нем остановилась. С Карлом Севилья была caput mundi[55]. Император умер в первый день осени, которая для всей Испании наверняка будет очень-очень долгой.
Он был великим протагонистом вечной комедии, которую разыгрывали мы, комедианты средней руки. В каждом поколении нас связывает братское чувство, оттого что мы выступаем на тех же подмостках, несмотря на различие и противоположность ролей: удачливый конкистадор Кортес, грозный Писарро и его братья, отец и сын Альмагро, Орельяна, Альварадо; Понсе де Леон, отправившийся искать волшебство вечной молодости. И Атауальпа, и Моктесума, несчастные, растерявшиеся правители, понявшие смысл «цивилизации», когда их повели на казнь и обезглавили. Они тоже были протагонистами бесконечного представления.
И конечно же, я, путник, который, уже не владея крепкими ногами, движется по этим страницам, белым, новым, вечным.