Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Старомодно», – говаривал Мэтт, когда я поднимала с коврика перед дверью очередной пакет с фотографиями. «А теперь живо надевай фартук и марш на кухню, женщина!» – шутил он, хлопая меня по мягкому месту.
Он всегда умел рассмешить, как никто.
На снимке у меня в руках мы смеемся. Не Мэтт: Крисси, Джулс и я. Тридцатилетие Джулс. Мы нарядились в ярко-розовые футболки, на которых толстыми черными буквами написаны наши имена. Мы с Крисси прислонились друг к другу головами, наши светлые пряди переплелись. Жаль, что ее нет рядом. Надо завтра купить телефон, чтобы быть на связи. Бен уже аннулировал мои банковские карты.
При мысли о Мэтте я роюсь в коробке. Щемление в груди не дает пальцам остановиться. Я знаю, что здесь есть парочка наших свадебных фотографий. Большинство из них до сих пор в том доме – я называю его «тот дом», поскольку уже не воспринимаю как «наш», однако не в состоянии назвать «домом Мэтта». Эти снимки крупнее остальных и вклеены в коричневый кожаный альбом с вставками из папиросной бумаги, которая оказалась прочнее моего ранимого сердца. Внимание привлекают цветы. Букет желтых роз у меня в руке, яркий, как лучистое солнце. Наших лиц не видно, и отчаянно хочется думать, что ничего не изменилось, хотя, разумеется, изменилось, и когда я изучаю снимок, меня захлестывают эмоции. На тротуаре ковром лежит пастельное конфетти, мы направляемся к машине с лентами, на бампере привязаны консервные банки. Рука Мэтта – у меня на спине. На краткий миг кажется, что я до сих пор ее чувствую, теплую и успокаивающую. Позже его пальцы расстегивали молнию у меня на платье и снимали чулки. Я поднимаю коробку, с шумом втягиваю воздух и сердито бросаю ее на пол, как будто она виновата в случившемся.
От удара снимки сместились, и, собираясь захлопнуть крышку на коробке, я замечаю маму. И не только замечаю – я ее узнаю. Увидеть ее – все равно что наткнуться на бутылку воды в Сахаре. Мгновенное облегчение, прохладное и успокаивающее. Пью глазами ее лицо, улыбку. Она ничуть не изменилась. Отвожу взгляд и снова смотрю, как будто хочу сама себя подловить, но она не меняется. Это по-прежнему моя мама. Откапываю в коробке все ее фотографии и прислоняю их к телевизору, книгам на полках, засовываю в серебряные рамы с модными черно-белыми пейзажами, которые Крисси развесила по стенам. Куда ни повернись, везде мама. Глубоко внутри расправляет нежные крылья надежда, и я обхватываю себя руками, чтобы удержать ее в сердце. Хотя доктор Сондерс говорил, что я, возможно, узнаю одного из тысячи и не надо себя обнадеживать, все-таки есть шанс, пусть маленький, что мне становится лучше. Именно эта мысль, а не страх, одиночество или другие эмоции ночи, поддерживает меня до рассвета, когда солнце прогоняет тьму, чертя в небе лавандовые и розовые полосы. Мягкие оттенки сглаживают острые края ночных воспоминаний, и в конце концов я начинаю сомневаться, было ли что-то на самом деле. По мере того, как цвета дня становятся ярче и он набирает силу, я почему-то тоже становлюсь сильнее.
Бен звонит из машины по дороге в Эдинбург. Говорит по громкой связи. Я с трудом разбираю его слова из-за треска и шума. Заверяю, что я в порядке, хотя мы оба знаем – это ложь, и я обещаю позвонить, если он будет мне нужен.
– Я беспокоюсь, что ты там одна.
Отвечаю, что это ненадолго. В одиннадцать я заберу Бренуэлла.
Когда выхожу на улицу, Джеймс стоит босиком на пороге и расписывается за посылку.
– Доброе утро, Эли!
Не глядя, приветственно поднимаю руку и направляюсь с ключом наготове по лысоватому газону к своей машине.
– Ты ночью ничего не слышала? – кричит он.
Я замираю и оборачиваюсь.
– А что?
– Какой-то идиот ломился к нам в дверь часов в двенадцать. Разбудил.
– Наверно, пьяный. Нализался до бесчувствия. – Почтальон качает головой и смеется. – С кем не бывает. Чего еще ждать, когда на твоей улице паб?
Вздыхаю с облегчением. Значит, это был не Юэн, и я очень рада, что не вызвала полицию. Наверно, всем соседям помешали спать, как нам с Джеймсом. От этого легче верится, что это ветер ночью приподнял крышку мусорного бака и разметал букет. Ноги шагают по серо-коричневому асфальту в такт мысли: все позади, все позади, все позади.
Я почти верю в это, проходя мимо шеренги деревьев, которые прошлой осенью устилали машину ковром листвы, однако вдруг замечаю, что боковое зеркало со стороны водителя потрескалось и жалобно скособочилось. Медленно приближаюсь. Перед глазами плывет, ибо я понимаю, что все далеко не позади. Все только начинается.
Я знаю это, потому что помятый бампер густо перепачкан кровью.
Смятение на твоем лице, когда ты смотришь на окровавленную машину, бесценно. Жаль, что я не читаю твои мысли. Ты правда ничегошеньки не помнишь, Эли?
Но я знаю, что ты сделала. И я за тобой слежу. Жду подходящего момента. Жду, когда ты взмолишься.
Ты все вспомнишь. Я об этом позабочусь. Память вернется к тебе, и когда это произойдет…
Ты очень пожалеешь, что она вернулась.
Я не могу погасить чувство паники, глядя на кровь, и, хотя не знаю, откуда она взялась, меня охватывает сильнейшее желание ее стереть. Джеймс прощается с почтальоном и закрывает дверь, а я бросаюсь в дом, набираю тазик горячей воды и добавляю в нее моющее средство. Оттираю машину, а в голове крутятся возможные объяснения. Я могла сбить оленя, они часто выходят ночью на дорогу среди скал. Это объяснило бы вмятину и кровь. Прижимаю руку к груди, чтобы унять колотящееся сердце.
Через сорок пять минут я подъезжаю на сверкающей машине к дому Мэтта. Моему дому. Паркуюсь задним ходом, чтобы вмятина была менее заметна. Устремляю взгляд к окну спальни. Занавески задернуты. Гадаю, встал ли он. По утрам Мэтт обычно сразу раздвигает их и подвязывает. «Раздвигал раньше», – поправляю сама себя. Я больше не знаю его привычек.
На ветровом стекле после мойки остались разводы. Смотрю в него, как мистер Хендерсон, сосед, катит по газону мусорный контейнер. Коричневые вельветовые домашние брюки выцвели на коленях, белая рубашка с одной стороны выбилась из пояса. Я уже учусь подмечать на окружающих одежду, а не черты.
Мистер Хендерсон – старожил улицы. В этом доме родились его сын и дочь, умерла от рака, не дожив до пятидесяти, жена. По-моему, он невероятно одинок. Ему нет шестидесяти, но он, видимо, не стремится к новым отношениям. Думаю, он более одинок, чем некоторые мои подопечные в доме престарелых, а им по меньшей мере на двадцать лет больше. Он психотерапевт, принимает у себя пациентов и читает лекции по психологии в местном университете. Когда мы сюда переехали, он часто окликал меня через забор в пятницу, когда я возвращалась вечером с работы, и мы болтали. Очень скоро я уже заглядывала к нему на чай по выходным. У нас не было каких-то общих интересов, но разговор тек легко. Мистер Хендерсон разливал через ситечко чай по фарфоровым чашкам и резал на толстые куски фруктовый кекс. «Слишком плотный, Джинни делала лучше». Он нечасто ее упоминал, и каждый раз я видела, что ему тяжело. Он уходил в себя, когда я спрашивала о детях, чьи выцветшие школьные фотографии висели в золоченых рамах над газовым камином, отвечая только, что «они живут за границей». Полагаю, меня это устраивало. Я тоже не хотела говорить о родных, кроме Бена.