Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«После дней революции я еще не напечатал ни одного своего слова, и мне радостно, что я еще ничего не сказал: как будто передо мною лежит огромное невспаханное поле девственной земли, и я, как многие пахари, теперь в марте осматриваю перед началом работ свою соху и потом выхожу на пригорок осмотреть поля», — записал он в дневнике.
Он оглядывается вокруг, и взгляд его не только цепко выхватывает подробности разразившихся социальных катастроф, но и бережно запечатлевает солнечной блеск, все еще отражающийся в осколках разбитого мироздания.
«Молоденькая парочка идет: казалось, что это давно-давно прошло, а вот она идет, и до того ясно, что это вечное. Вечная безумная попытка своим личным счастьем осчастливить весь мир».
Много лет спустя, готовя юбилейную речь, Михаил Пришвин написал, что только в Петербурге по-настоящему почувствовал родную землю.
«И потому этот город стал моей духовной родиной, и свою любовь к нему я так ревниво оберегал, что никто из самых внимательных моих читателей не догадался о происхождении моего чувства природы. Для множества людей чувство природы связано с чувством родины непосредственно, как это выразилось просто у Аксакова или у Мамина-Сибиряка. И только очень немногие понимают: бывает, как, например, у меня, чувство природы с особенной остротой зарождается в городе. Но я это свидетельствую, что мое чувство родины, и лучшие образы, и радость жизни, и признаваемое всеми здоровье моего словесного дела зародилось именно в „гнилой“ природе Петербурга. И если я, изображая природу на Плещеевом озере близ Переславля-Залесского, ввел в календарь природы первое предчувствие весны и назвал ее „весной света“, то, конечно, я вывез эту весну из Петербурга».
Пришвин утверждал, что настоящая его литературная жизнь началась только в Петербурге, что именно этот город стал крестным отцом первых его творений. Вспоминая первое свое место долгого пребывания в Петербурге, он не жалел мрачных красок: «Я снял в 1905 году себе деревянное жилище в четыре комнаты за четырнадцать рублей в месяц на Киновийском проспекте Малой Охты. Этот проспект был крайней улицей города и выходил между вонючими свинарниками в пригородное болото. Грязь была на этом „проспекте“ такая, что, помню, один редактор так и не доехал до меня: извозчик отказался ехать еще на Марьиной улице, и гость пришел ко мне, утопая по колено в грязи».
Но такие подробности писатель вспоминает не для того, чтобы упрекнуть город, а лишь затем, чтобы сказать: все это ничто по сравнению с теми счастливыми мгновениями, которые подарил ему Петербург.
Максим Горький, не просто симпатизировавший Пришвину, а преклонявшийся перед ним, не только признававший его талант масштабнее собственного, но и вовсе заявивший, что Пришвин стоит на ступень выше любого человека, в личном разговоре как-то сказал в ответ на рассказ Пришвина о своей жизни: «Да ведь у вас не жизнь, а житие». И посмотрел на писателя, как смотрят на явившегося чудесным образом святого блаженно верующие.
«Нет! — тут же горячо возразил Пришвин, — это совсем не так. Житие — это страданье, а я был счастлив, я был очарован мыслью о том, что мое прекраснейшее ремесло открывало мне путь к безграничной свободе. И о грязи Киновийского проспекта я рассказываю теперь только для того, чтобы знали: не порядок европейского города привлек меня в Петербург. Нет, я полюбил Петербург за свободу, за право творческой мечты. Везде во всей России, мне казалось тогда, за мною следят, глазеют мои родичи, везде я чувствую как бы родовое насилие над моей личностью, только в одном Петербурге мне было в России свободно. Начав свое любимое дело на Киновийском проспекте, я за него крепко уцепился, и оно стало мне делом жизни».
В Петербурге Пришвин сменил множество адресов. С Малой Охты перебрался на Песочную, с Песочной на Петербургскую сторону, а затем жил на Васильевском острове, который особенно полюбился ему.
«Удивительно, — восклицал Пришвин, — как много потрудились перья поэтов над изображением петербургских дождей, туманов, липкого мокрого снега и тревоги белых ночей».
Петербург виделся писателю совсем другим.
«Но почему, — спрашивал он, — мало кто обращает внимание на весну света в этом северном городе, когда первый небесный свет преображает чудесные, еще обеленные зимним снежком здания? Я не знаю ничего прекраснее весны света в Ленинграде, и всем своим роскошно-прекрасным бродяжничеством по нашей великой стране я обязан этой весне света».
Пришвин был убежден, что нигде весна не бывает так чиста и нежна, как в Петербурге.
Глава 8
Улица Некрасова (Бассейная), 60 — Ирина Одоевцева
«Какая хорошенькая! — воскликнул Владимир Набоков, увидев Ирину Одоевцову и тут же удивленно добавил: — Зачем она еще что-то пишет?»
Гумилев сравнивал ее косы с «огневеющей змеей», а глаза — с «персидской больной бирюзой».
«Кто из посещавших петербургские литературные собрания не помнит на эстраде стройную, белокурую, юную женщину, почти что еще девочку с огромным черным бантом в волосах, нараспев, весело и торопливо, слегка грассируя, читающую стихи, заставляя улыбаться всех без исключения, даже людей, от улыбки в те годы отвыкших», — писал Адамович.
Родившаяся в Риге, тогда еще не Ирина Одоевцева, а Ираида Гернике, дочь присяжного поверенного, оказавшись в Петербурге, бесконечно влюбилась в этот город. Ее истовая восторженность не меркла перед любыми трудностями.
Уже в наши дни юная читательница Алена Иванишко, открыв для себя мемуарную прозу Ирины Одоевцевой, написала ей письмо, обращаясь, словно к своей (живой) современнице:
«Вы приподняли завесу и позволили увидеть людей, окружавших Вас, восхищенными глазами молодой рыжей девушки с черным бантом. Вы вселили в меня веру в себя и чувство, что остается шаг до невероятного полета. Вы ценили каждое мгновение своей жизни. Вы, как и Ваше окружение, еще не очерствевшие душой, легко смеялись, так же легко плакали, вас любили, и вы были счастливы этим. Я рассыпаюсь в благодарностях. Вы меня вдохновили. Вы подарили мне искреннюю поэзию. Вы подарили мне свой неповторимый Петербург».
Не многие мертвые писатели получают такие письма от потомков.
Гумилев неспроста сказал как-то, что Одоевцеву можно ставить дома вместо рождественской елки, таким праздничным светом она была озарена. Сияние весны освещало мрак лихолетья.
«Это была очень голодная