Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, да, именно в детстве. Да.
– Как же, я отлично помню. Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть...» И вдруг – совсем позабывала, что оно значит, потом старалась – и не могла вспомнить. Мне все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь?
Ромашов с нежностью поглядел на нее.
– Как это странно, что у нас одни и те же мысли, – сказал он тихо. – А унзер, понимаете, это что-то высокое-высокое, что-то худощавое и с жалом. Вроде как какое-то длинное, тонкое насекомое, и очень злое.
– Унзер? – Шурочка подняла голову и, прищурясь, посмотрела вдаль, в темный угол комнаты, стараясь представить себе то, о чем говорил Ромашов. – Нет, погодите: это что-то зеленое, острое. Ну да, ну да, конечно же – насекомое! Вроде кузнечика, только противнее и злее... Фу, какие мы с вами глупые, Ромочка.
– А то вот еще бывает, – начал таинственно Ромашов, – и опять-таки в детстве это было гораздо ярче. Произношу я какое-нибудь слово и стараюсь тянуть его как можно дольше. Растягиваю бесконечно каждую букву. И вдруг на один момент мне сделается так странно, странно, как будто бы все вокруг меня исчезло. И тогда мне делается удивительно, что это я говорю, что я живу, что я думаю.
– О, я тоже это знаю! – весело подхватила Шурочка. – Но только не так. Я, бывало, затаиваю дыхание, пока хватит сил, и думаю: вот я не дышу, и теперь еще не дышу, и вот до сих пор, и до сих, и до сих... И тогда наступало это странное. Я чувствовала, как мимо меня проходило время. Нет, это не то: может быть, вовсе времени не было. Это нельзя объяснить.
Ромашов глядел на нее восхищенными глазами и повторял глухим, счастливым, тихим голосом:
– Да, да... этого нельзя объяснить... Это странно... Это необъяснимо...
– Ну, однако, господа психологи, или как вас там, довольно, пора ужинать, – сказал Николаев, вставая со стула.
От долгого сиденья у него затекли ноги и заболела спина. Вытянувшись во весь рост, он сильно потянулся вверх и выгнул грудь, и все его большое, мускулистое тело захрустело в суставах от этого мощного движения.
В крошечной, но хорошенькой столовой, ярко освещенной висячей фарфоровой матово-белой лампой, была накрыта холодная закуска. Николаев не пил, но для Ромашова был поставлен графинчик с водкой. Собрав свое милое лицо в брезгливую гримасу, Шурочка спросила небрежно, как она и часто спрашивала:
– Вы, конечно, не можете без этой гадости обойтись?
Ромашов виновато улыбнулся и от замешательства поперхнулся водкой и закашлялся.
– Как вам не совестно! – наставительно заметила хозяйка. – Еще и пить не умеете, а тоже... Я понимаю, вашему возлюбленному Назанскому простительно, он отпетый человек, но вам-то зачем? Молодой такой, славный, способный мальчик, а без водки не сядете за стол... Ну зачем? Это все Назанский вас портит.
Ее муж, читавший в это время только что принесенный приказ, вдруг воскликнул:
– Ах, кстати: Назанский увольняется в отпуск на один месяц по домашним обстоятельствам. Тю-тю-у! Это значит – запил. Вы, Юрий Алексеевич, наверно, его видели? Что он, закурил?
Ромашов смущенно заморгал веками.
– Нет, я не заметил. Впрочем, кажется, пьет...
– Ваш Назанский – противный! – с озлоблением, сдержанным низким голосом сказала Шурочка. – Если бы от меня зависело, я бы этаких людей стреляла, как бешеных собак. Такие офицеры – позор для полка, мерзость!
Тотчас же после ужина Николаев, который ел так же много и усердно, как и занимался своими науками, стал зевать и наконец откровенно заметил:
– Господа, а что, если бы на минутку пойти поспать? «Соснуть», как говорилось в старых добрых романах.
– Это совершенно справедливо, Владимир Ефимыч, – подхватил Ромашов с какой-то, как ему самому показалось, торопливой и угодливой развязностью. В то же время, вставая из-за стола, он подумал уныло: «Да, со мной здесь не церемонятся. И только зачем я лезу?»
У него было такое впечатление, как будто Николаев с удовольствием выгоняет его из дому. Но тем не менее, прощаясь с ним нарочно раньше, чем с Шурочкой, он думал с наслаждением, что вот сию минуту он почувствует крепкое и ласкающее пожатие милой женской руки. Об этом он думал каждый раз уходя. И когда этот момент наступил, то он до такой степени весь ушел душой в это очаровательное пожатие, что не слышал, как Шурочка сказала ему:
– Вы смотрите, не забывайте нас. Здесь вам всегда рады. Чем пьянствовать со своим Назанским, сидите лучше у нас. Только помните: мы с вами не церемонимся.
Он услышал эти слова в своем сознании и понял их, только выйдя на улицу.
– Да, со мной не церемонятся, – прошептал он с той горькой обидчивостью, к которой так болезненно склонны молодые и самолюбивые люди его возраста.
V
Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку. В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана:
– Ходить, ходить кажын день. И чего ходить, черт его знает?..
А другой солдатский голос, незнакомый подпоручику, ответил равнодушно, вместе с продолжительным, ленивым зевком:
– Дела, братец ты мой... С жиру это все. Ну, прощевай, что ли, Степан.
– Прощай, Баулин. Заходи когда.
Ромашов прилип к забору. От острого стыда он покраснел, несмотря на темноту; все тело его покрылось сразу испариной, и точно тысячи иголок закололи его кожу на ногах и на спине. «Конечно! Даже денщики смеются», – подумал он с отчаянием. Тотчас же ему припомнился весь сегодняшний вечер, и в разных словах, в тоне фраз, во взглядах, которыми обменивались хозяева, он сразу увидел много не замеченных им раньше мелочей, которые, как ему теперь казалось, свидетельствовали о небрежности и о насмешке, о нетерпеливом раздражении против надоедливого гостя.
– Какой позор, какой позор! – шептал подпоручик, не двигаясь с места. – Дойти до того, что тебя едва терпят, когда ты приходишь... Нет, довольно. Теперь я уж твердо знаю, что довольно!
В гостиной у Николаевых потух огонь. «Вот они уже в спальне», – подумал Ромашов и необыкновенно ясно представил себе, как Николаевы, ложась спать, раздеваются друг при друге с привычным равнодушием и бесстыдством