Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так началось путешествие по внушавшим ужас в его время сталинским застенкам. И с каждым шагом Слащев мрачнел всё больше и больше. "Ну, где, где же эти покрытые плесенью и кровью стены? Где эти толпы изуродованных, полуживых заключенных? Где садисты-надзиратели, избивающие несчастных зеков? Где несмолкающие крики невинных жертв? Где? Где все эти ужасы? Или я в спецсанатории? Для любителей средневековой старины. Нормальное освещение, без команд строго за пять шагов открываемые двери». Только однажды конвоир скомандовал «К стене!» и они пропустили по коридору двух заключённых, один из которых был в военной форме. Мятой, конечно, но не производившей впечатление замызганности. На одном из переходов Слащев не заметил выбоины в полу и споткнулся. Конвоир бросился к нему и вместо того, чтобы врезать сапогом по копчику, поддержал за локоть. «Да твою ж мать! И это сталинские палачи-сатрапы? Звери и садисты? Ясно же, что это не Дом литераторов, где все должны улыбаться друг другу. Контингент, все-таки другой. Хотя, если хорошо подумать, за малым исключением, один и тот же. Там улыбаются, кривя душой, здесь с чистым сердцем клепают друг на друга. Там гадюшник, здесь серпентарий. Ну а эти», — оглянулся на конвоира: «садисты и палачи. А как иначе? Гениальные писатели и поэты не могут врать. Только под пыткой. Исключительно зверской. Творимой вот этими самыми». Он снова посмотрел на конвоира. «А глаза-то у него умные. И смешливые, хотя и строит из себя сурового стража порядка. Нормальный парень. Выполняющий малоприятную, но нужную сегодня и сейчас работу. Ведь только идиот может считать, что у России нет врагов. Причем у России любой. Уж я-то это точно знаю, видел».
Наконец, хождения по коридорам и переходам закончились, и они подошли к окрашенной темно-синей краской двери с написанным на ней большим номером. Конвоир посмотрел в глазок и открыл ключом дверь. Подчинившись команде, Слащев вошел. Когда за спиной, лязгнув, закрылась дверь, он осмотрелся. Камера оказалась маленькой, на четырех человек. Никаких двухэтажных нар. Под расположенным под самым потолком зарешеченным окном находился стол. Рядом с ним две табуретки. Что больше всего поразило Слащева, они не были прикручены к полу. И нары не были прикручены к стене, а опущены и накрыты серыми суконными одеялами. В правом углу возле двери находилось большое ведро, накрытое массивной крышкой. «Знаменитая параша, надо полагать. Возле которой, кое-кому, самое место». Прошелся по камере, сосчитал шаги. Потом снял сапоги и лег на дальние от двери нары, закинув руки за голову. «И так, что мы имеем. Рассчитывали помочь в более тщательной чистке, а здесь управились на семь лет раньше. Или восемь? Если сейчас двадцать девятый. Хотя, похоже, не до конца почистили. Вот, эта же паскудная семейка в фаворе. Иначе не было бы у сынка столько гонору. Такие же чуть что — язык в задницу и невинные глазки. Но если чувствуют безнаказанность… Ишь, аж чуть глазами не сверкал, сучёнок. Ну, ещё бы, когда у папы большие звёзды. Но погодите, твари, и до вас руки дойдут. Дайте время. Со всех спросим, и сейчас спросим, а не когда уже поздно станет. Согласен, Саня»?
Минуты текли неторопливо. Слащев даже успел пообедать. Или поужинать? Хотя, если судить по тусклому свету, сочившемуся из узкого окошка, все-таки пообедать. Причем пищу принесли в своеобразных судках. Такие он видел только в детстве, когда проводник вагона заносил в купе поезда заказанный обед: поставленные друг на друга алюминиевые мисочки, закрытые тонкими крышками. И еще была какая-то темно-коричневая жидкость в кружке. Он даже понюхал её. «Ёлки-моталки, компот»! Выпил с удовольствием, маленькими глотками. Наконец за дверью послышались тяжелые, массивные шаги и густой, сильный голос произнёс: «Открывай».
Дверь медленно раскрылась и в камеру, чуть пригнувшись, вошел в первую минуту показавшийся огромным человек. Массивные руки, крупная, лысая голова. Рельефная грудь распирает темно-зелёную гимнастёрку. Слащев, лежавший на койке сняв сапоги, вскочил и вытянул руки по швам. Вошедший несколько секунд рассматривал вскочившего Слащева, потом проронил: «Обувайся» — и прошел к стоящему под окном столу. Пока Слащев, сев на край койки, натягивал сапоги, человек обоими руками попробовал показавшийся ему малонадежным табурет и, соблюдая осторожность, опустился на него.
— Ну, сидай. Говорить будем.
«Интересно девки пляшут! Котовский! Григорий Иванович! Собственной персоной. Живой. Хотя, если жив Фрунзе, почему бы и ему не быть живым? Некому оказалось того спятившего еврейчика надрючить? Отблагодарить, так сказать, спасителя. Или не успели? Ладно, разбираться будем потом. Сейчас-то как себя вести? Первый заместитель наркома по военно-морским делам, как ни как. Создатель, организатор и вдохновитель страшного и ужасного ОСНаза. И в моей камере. Это, до каких же высот моё дело взлетело? Ну, так и мы не хрен собачий, сын генерала Слащева. Пусть и приёмный. Значит, наглеть не будем, но и нагибать себя тоже не позволим. Ну что, поехали»?
— Куда прикажете садиться?
Заданный вопрос оказался не самым привычным. Да и голос, которым он был задан, звучал четко и твердо. Котовский слегка наклонил голову, ногой придвинул ближе второй табурет и, указав на него, проговорил:
— Сюда садись. Если не боязно.
— Да вроде как не мне бояться следует.
— Ну-ка, ну-ка…
— Охраны в камере нет, табурет не прикручен. А мне, судя по всему, терять нечего. Так хоть не напрасно.
Слащев ожидал вспышку начальственного гнева, а вместо него увидел в прищурившихся глазах Котовского одобрение и некоторое удивление.
— Терять человеку всегда есть чего. Вопрос только — ради чего. Один ради свободы других людей на смерть идёт, другой за собственный барыш удавиться. Тебе цена, какая?
— А мне цена простая — умереть не боюсь, но не бессмысленно.
— И какой великий смысл в том, чтобы как ты это сделал, нарваться на дурную пулю?
— А смысл в том, что никто не имеет права оскорблять то, за что другие люди жизнь отдавали. В каких бы высоких чинах он ни пребывал, и какие бы высокие посты ни занимал. И уж тем более, когда самому не приходилось рисковать ни чем, кроме прыща на заднице.
— То есть «За единую и неделимую»?
— А мы, в какой стране живём? И какой страны дети? Царя погнали, власть теперь своя, трудовая. Чем плоха единая и неделимая народная Россия? И те, кто за «За единую и неделимую» жизни клали, делали это не за царя, а за Отечество, за Россию.
— Ну да… Только чтобы вернуть обратно фабрики, мануфактуры и имения?
— Да какие у армейских прапорщиков и капитанов имения? Отец мой целый генерал, и то имения не нажил. А вот кое-кто, после победы в гражданской, очень даже нажил. Даже приходилось слышать, как товарищ Фрунзе кое-кого за лысые муды из личного имения вытаскивал. Рассказать кого?
— А разве борьба за народное счастье, тяготы и лишения не должны быть вознаграждены? Должны же быть отмечены «выдающийся вклад» и «большие заслуги».
— А за что тогда человек боролся? За всеобщее равенство или за вознаграждение? Лиха хлебали все. А потом? Одному — дополнительный паёк из ржавой селёдки, а другому — барахло из барского имения? Потому что у второго «заслуги» больше? И кто, кстати сказать, эти самые «заслуги» измерял? И чем?