Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ферма находится посреди огромного поля, на небольшом возвышении, а ниже, в полутора километрах от нее, – наше садовое товарищество, где маме осталась дача от дедушки и бабушки, которых я никогда не видела. Мама однажды, когда у нас были тяжелые времена, пыталась продать эту дачу, но не нашлось покупателя, и она потом радовалась – как же хорошо, что у нас осталась наша дача, где прямо на участке растут грибы и ягоды.
И все то время, пока я утром сплю, потом не спеша встаю, собираю в саду что-то к завтраку, что созрело по сезону, потом читаю, кошу траву, иду на озеро, опять читаю, дыша мятой, розами, елями, Настя в душной темной комнатенке, полной мух, продает молоко и творог, всегда слишком тепло одетая, в вязаной водолазке, длинных брюках – потому что там два огромных холодильника и темнота. Эта мысль не давала мне покоя все лето. Пока нет посетителей, Настя читает в телефоне романы в жанре фэнтези – сказки про другие, выдуманные миры, похожие на сны, которые видишь, когда болеешь и у тебя высокая температура. Наверно, ей хочется уйти далеко-далеко отсюда, спрятаться в другой реальности.
Настя не сирота, она живет со старшим братом и матерью, оба работают, и Настю послали на работу в девять лет. Раньше она работала не постоянно, а этим летом стала единственным продавцом у фермера. Настя уверена, что она обязана зарабатывать себе на жизнь. Как-то так поставлено в ее семье. Ведь когда-то дети начинали очень рано работать, в царской России – иногда с шести-семи лет. И Насте тоже так объяснили. Все лето она зарабатывает себе на новые ботинки, новый телефон, новые очки. Иначе у нее просто ничего этого не будет. Я живу совсем иначе. Поэтому мои легкие обиды на Нелли Егоровну за резкий тон или несправедливые упреки – ничто в сравнении с Настиным рабством и бесправием, которые она воспринимает как данность, не ропща – наоборот, даже гордясь своей работой.
– Там грязно на улице… – все же вставила я, негромко, но твердо.
– Грязно? Грязно?! – взвилась Нелли Егоровна. – Ах, грязно! – Она зарылась головой в Алисочкину челку и с негодованием стала отплевываться. – Да фу ты! И здесь песок! Где ты их изваляла? И что, ты хочешь, чтобы я тебе заплатила? За такую работу? Да я с тебя штраф возьму сейчас!
Моя работа – это принципиальная позиция, я хочу делать что-то полезное, пусть такое мизерное, как прогулка этих разряженных зверюшек. Мы не голодаем, мама достаточно зарабатывает, работает всегда – и летом, и в выходные, и папа каждый месяц дает какие-то деньги. Я еще постояла, подождала, не заплатит ли Нелли Егоровна. Но она все распалялась и распалялась. Я понимаю, что ей очень скучно, наверно, как было тем барыням в девятнадцатом веке, о которых пишут Тургенев и Толстой. Чем им было заняться в своих поместьях? Они мечтали о любви и разгоняли своих слуг. Вот и я – вроде как служанка у Нелли Егоровны.
Я пожала плечами – сколько можно слушать эту галиматью? Повернулась и ушла.
– Сейчас матери твоей позвоню! Скажу, как ты хамила! – кричала мне вслед Нелли Егоровна.
У меня в голове крутились какие-то черные шутки, мне хотелось повернуться и посоветовать Нелли Егоровне, например, съесть своих собак. Или снять с них шкурку и сделать себе воротничок и шапку. Всем бы стало легче – и зверюшкам, и ей самой. Но я сдержалась и так же молча села в лифт. Забавно, что она мое молчание воспринимает как хамство.
Дома я быстро съела теплую, приятно пахнущую ванилью кашку, которая дожидалась меня на плите, поцеловала маму, накинула куртку, которую мама купила себе, а отдала мне – у нас так часто бывает, чем красивее новая вещь, тем меньше мама себе в ней нравится и отдает эту вещь мне (странно только, зачем она покупает вещи, которые ей сильно велики – я ведь выше мамы почти на голову). И выбежала к папе и братьям, которые уже приехали и толклись на стоянке перед домом.
– Ну ты, конечно, Алехандро… – Папа осмотрел меня с ног до головы, от удовольствия даже зажмурился, причмокнул, потом взял себя в руки, оглянулся на Джонни, который тоже глупо улыбался, красный и смущенный. – В смысле, курточка у тебя… гм… Вообще красиво… Тебе красный к лицу… Взрослая такая… Ты зачем так быстро растешь?
Один лишь маленький Глеб, еще не заколосившийся пубертатом, равнодушно и спокойно сказал мне:
– П'ивет, чучелко!
– Привет, малыш! – ответила я и потрепала его по голове, привыкшая к причудам своего полубрата.
Глеб ходил в особый сад, а теперь – в особую школу, в начальный класс, там нет собственно первого, второго или третьего класса. Дети там сидят на полу, спят по желанию – в любое время или не спят днем вообще, едят, когда хотят и как хотят, могут вымазаться кашей, пюре, могут рисовать едой на столе, есть руками, называют учителей на «ты», изучают с шести лет несколько языков, обо всем говорят свободно, у них нет никаких ограничений. Взрослые думают, что от такого воспитания из их детей вырастут гении. В эту школу очень трудно попасть, и обучение там стоит дорого.
Джонни тоже ходит в особенную школу, но в другом смысле особенную. Его с большим трудом устроили в бесплатную школу в центре Москвы, где учатся дети и внуки министров, дипломатического корпуса, знаменитых политиков и народных артистов, композиторов, дирижеров. Джонни хоть и гордится своей школой и одноклассниками, но чувствует там себя неуверенно – он, наверно, самый незнаменитый из них, его папа – никто в сравнении с другими, по той шкале ценностей. Я представляю, как это неприятно.
Я знаю, что я нравлюсь Джонни, еще ему нравится дочка председателя какого-то комитета в Госдуме, он мне сам об этом рассказал. Обе влюбленности совершенно безнадежные, Джонни расцвел прыщами, краснеет, плохо говорит, и наша вынужденная дружба с ним почти закончилась. Но папа ничего этого не понимает, рад, что мы пока хотя бы не отказываемся встречаться.
Джонни толкнул Глеба – то ли случайно, то ли обиделся за меня, а папа, насильно улыбаясь, спросил:
– Почему ты, Глебушка, Алехандру называешь чучелком?
– К'асная мовда у обезьян… – пожал плечами Глеб. – И попа к'асная… Сигнальные огни… Бэ-э-э… бэ-э-э… – Глеб покрутил ладошками, потряс пальцами, как будто показывая, что у него в руках ничего нет.
Папа принужденно засмеялся, приподнял сильно отяжелевшего за последнее время Глеба и опустил обратно на асфальт. Я видела, что папа растерялся и не знает, что сказать. Побоялся, что я не то что-то подумаю, но я давно привыкла к этому бреду и случайному набору слов, который говорит Глеб, потому что их так учат в школе. Что пришло в голову – то и говори. Если не пришло ничего, все равно говори, не молчи. Хотелось бы мне посмотреть на автора этой методики и спросить, все ли у него самого в порядке с головой. Но он живет далеко, за тремя морями. Папе не нравится эта школа, но его жена руководит жизнью папиной семьи, и папа поспорить-то может, но итог спора заранее предрешен.
Глеб, кстати, по возрасту давно должен был уже правильно выговаривать букву «р», но он так рано начал говорить на стольких языках, что запутался, как надо произносить «р», и не стал никак. Нет «р» – и все тут. Глеба сначала назвали Елизаром, но на вопрос «Как тебя зовут, мальчик?» Глеб отвечал «Елизай», и все начинали смеяться. Джонни звал его Елик-Пелик, и это не нравилось его матери. Поэтому малышу поменяли имя, это можно – пойти в загс, сказать: «Извините, мы ошиблись, хотим нашего ребенка назвать по-другому».