Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Святой Дух больше, чем Библия», — писал Новалис, и эта фраза очень точно характеризовала то, что будет соответствовать эстетике Возвышенного, эстетике, основанной на учении о всевозможных аффектах, или потрясениях, когда Добро и Зло переплетались между собой самым причудливым образом. Аффект, который по своей природе не является нормальным выражением привычных эмоций, а всегда свидетельствует о некотором душевном помешательстве, будет лучше всего отражать состояние внутреннего мира романтиков. «Святой Дух больше, чем Библия» — это означало, что романтик не может удовлетвориться лишь десятью заповедями, воплотившимися в Библии. Романтик живет возвышенным, он возвышается и над обычной моралью, уделом обывателя. Это предпосылки для возникновения в дальнейшем философии Ницше и его концепции «сверхчеловека». Напомним, что Ницше считал христианство религией рабов. Нечто подобное мы встречаем и у Новалиса. В 1798 году в сборнике афоризмов «Цветочная пыльца» он писал: «Ваша так называемая религия действует как опий: она завлекает и приглушает боли вместо того, чтобы придать силы».
Для романтического темперамента, часто сбитого с толку и разочарованного ограничениями обыденной жизни, видение всеобщей гибели нередко представлялось утешительной картиной — своего рода преображением, надеждой на избавление и оправдание. Эта тенденция, несомненно, проистекала из присущего всем романтикам пессимизма, который порой принимал катастрофические формы.
В изложении Тиком замыслов Новалиса насчет заключительной части романа «Генрих фон Офтердинген» говорилось, что развязкой и завершением странствий поэта будет Великая война. Тик набросал следующие загадочные строки: «Люди должны сами убивать друг друга; это благороднее, чем падать сраженными судьбой. Они идут навстречу смерти. Честь, слава — радость и жизнь воина. В смерти, как тень, живет воин. Радость смерти — воинственный дух. Дух старого рыцарства. Рыцарские турниры. На земле война у себя дома, война должна существовать на земле». Вот он, зловещий отблеска Голубого цветка, который в XX веке превратится в «Голубой чертополох романтизма».
Фридрих Шлегель (1772–1829) и его старший брат — Август — были главными теоретиками йенского романтизма. Незаконченный экспериментальный роман Люцинда (Lucinde, 1799; русский перевод 1935 г.), иногда порицаемый как манифест романтической «аморальности», обладает, прежде всего, автобиографической ценностью, отражая нравственные воззрения Фридриха Шлегеля и его чувства к Доротее (дочери философа М. Мендельсона, 1729–1786), на которой он женился в 1804 году. В 1799 г. в этом романе Фридрих Шлегель описывал свою молодость и свои отношения к Доротее Фейт (Шлегель), незадолго до того сделавшейся его возлюбленной, а позже ставшей его женой согласно его теории «религии любви». Приблизительно в таких выражениях в романе Ф. Шлегеля дается определение подобной религии: «Этот миг, поцелуй Амура и Психеи, есть роза жизни. Вдохновенная Диотима открыла Сократу лишь половину любви. Любовь — не только тайная внутренняя потребность в бесконечном; она одновременно и священное наслаждение совместной близостью». В конце этой главы дается даже намек на любовь однополую, когда речь заходит о сильной страсти, возвышающей любящее сердце на небесную высоту: «Как орел Ганимеда, возносит его божественная надежда могучим крылом на Олимп». Речь идет о греческом мифе, в котором Зевс «влюбляется» в мальчика Ганимеда и, обернувшись орлом, возносит ребенка к себе на Олимп. Получается, что «религия любви» не знает никаких запретов. А вот цитата из романа, в которой главный герой, alter ego самого автора, признается в том, как он соблазнял маленькую девочку. «Лолита» В. Набокова явно писалась не без опыта прочтения подобного текста: «Он вспомнил об одной благородной девочке, с которой он в счастливые времена своей ранней юности дружески и весело забавлялся, побуждаемый чистой детской привязанностью. Так как он был первым, который благодаря своему интересу к ней очаровал ее, то это милое дитя устремило к нему свою душу, подобно тому как цветок поворачивается к солнечному свету. Сознание, что она была еще едва созревшей и стояла на пороге юности, делало его желание еще более непреодолимым. Обладать ею казалось ему высшим благом; он был уверен в том, что не может жить без этого, и решился на все. При этом малейшее соображение о мещанской морали внушало ему отвращение, как всякого рода насилие…
Ее симпатия к нему, ее невинность, молчаливость и замкнутый характер легко предоставляли ему случаи видеть ее одну; опасность, с этим связанная, только увеличивала очарование того, что он предпринял. Однако он с досадой должен был себе признаться, что ему не удавалось приблизиться к цели, и он упрекал себя в недостатке ловкости, чтобы совратить ребенка. Девочка охотно допускала с его стороны некоторые нежности и отвечала на них с робким сластолюбием. Однако лишь только он пытался перейти известные границы, она, не производя впечатления обиженной, противодействовала ему с непреодолимым упорством, может быть, больше руководясь чужим запретом, чем собственным чутьем по отношению к тому, что во всяком случае дозволено, и к тому, что не дозволено ни в коем случае…
А между тем, он не уставал надеяться и наблюдать. Однажды он застал ее врасплох, когда она меньше всего этою ожидала. Перед тем она долго была одна, предоставленная на более длительный, чем обычно, промежуток времени своей фантазии и неопределенной тоске. Когда он это заметил, то решил не упускать мгновения, которое, возможно, никогда не повторится, и, окрыленный внезапной надеждой, пришел в состояние опьянительного вдохновения. С губ его полился поток просьб, комплиментов и софизмов, он осыпал ее нежностями и, вне себя от восторга, почувствовал, как прелестная головка опустилась, наконец, к нему на грудь, подобно тому как слишком распустившийся цветок томно поникает на своем стебле. Без колебания прильнула к нему стройная фигурка, шелковистые локоны золотых волос заструились по его руке, в нежном ожидании приоткрылся бутон очаровательного рта, и в кротких темно-синих глазах вспыхнул алчущий непривычный огонь. Лишь слабый протест оказывала она его дерзновеннейшим ласкам. Скоро она и совсем перестала сопротивляться, ее руки внезапно поникли, и все оказалось ему предоставленным: вся ее нежная девственная плоть с плодами юной груди».
Но на этом откровенные признания героя не заканчиваются. Юная девушка не может удовлетворить его страсть, и Юлий переключается на известную куртизанку: «Итак, он все сильнее запутывался в интригах дурного общества, а то, что ему еще оставалось в смысле времени и сил в этом водовороте развлечений, он предоставил одной девушке, которою он стремился обладать как можно более безраздельно, хотя он нашел ее среди тех, которые почти открыто принадлежат всем. Делало ее для него столь привлекательной не только то, благодаря чему она была для всех желанной и всеми одинаково прославленной, — ее редкая опытность и неисчерпаемая разносторонность во всех соблазнительных искусствах чувственности… Будучи весьма испорченной, она проявляла своего рода характер; ее отличало множество своеобразных особенностей, и ее эгоизм был также особого порядка. Наряду с независимостью, она ничего так безмерно не любила, как деньги… От поры до времени она освежалась благовонными ароматами и при этом заставляла своего жокея, красивого мальчика, которого она нарочно соблазнила уже на четырнадцатом году его жизни, читать себе вслух повести, описания путешествий и сказки… Она знала лишь один способ зарабатывать деньги, и из деликатности, которую она проявляла единственно по отношению к Юлию, она брала лишь незначительную долю того, что он ей предлагал».