Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Макавеев найдет.
Я беру в руки куклу. Машинально. Это очень дорогая блондинка из тех, что знают «папа» и «мама». Анютка вытягивает ручонки, чтобы, не дай бог, не уронил я это чудо техники.
— И куклу Макавеев?
— Дядя, — говорит Анютка и кивает на окно. И тихонько тянет ее у меня из рук.
— Но я сказал так: я не буду ударять тебя, Николай. Я пойду к Анютке и переживу свою злость. И обману заодно этих с их прокурором. Знай, Макавеев, душу Хыша.
— Не давай молодым съесть Макавея.
— Хыш бы ум у них был, хыш бы немного.
— Хеппи энд, — тихонько говорю я сам себе. — Падает розовый занавес. Публика в слезах.
В избушке звякают чашки. Булькает спирт.
Черноволосая Анютка держит на коленях куклу-блондинку. Ветер листает страницы «Робинзона Крузо».
…Я дождался, когда бывалый человек и полярный охотник уснули. И Анютка заснула возле своего ящика. Я взял рюкзак и тихонько приоткрыл щелястую дверь. С моря шла изморось. Лицо и руки сразу стали влажными. Две собаки шли за мной следом, потом вернулись. Берег убегал на север абстрактным изгибом. Я шел к поселку. К тому, где живет прокурор. Шел и все щупал зачем-то бумагу в кармане. Бумага была цела. Шел я очень тихо. Два раза садился перемотать портянку. Я злился на себя. Я все ждал, что Хыш будет меня догонять. Очнется, поймет и догонит. Так я шел тихо, все оглядывался и обдумывал свой разговор с Хышем.
Я сказал бы ему равнодушно: «Я иду в поселок за калейдоскопом. Знаешь, такая трубочка. Я решил подарить Анютке калейдоскоп и набор для цветного фото. Там очень хорошие разноцветные стекла».
Может быть, мы совсем не будем говорить об этой бумаге. Бывают же очевидные ситуации. Так, поболтали бы о разноцветных стеклышках и прочих нейтральных вещах. Но, может быть, Хыш коснулся бы и этой темы. Пожалуй, он ее обязательно коснется. Тогда лучше всего просто спросить: «Для чего созданы голова и лицо человека, Хыш? Во всяком случае, не для того, чтобы по ним били. Нет таких людей, которые имеют право бить, и нет такой цели, которая это оправдывает. Где, кто и когда научил тебя терпеть, когда бьют?»
Догони меня, Хыш. Ты же видишь: я так тихо иду.
Чуть-чуть невеселый рассказ
Я схватил воспаление легких, когда мы шли через низкие перевалы гор Дурынова. Стоял апрель — месяц солнечных холодов. Мы шли с северного побережья острова, оставив позади зеленый лед лагун, тишину и мертвый галечник морских кос. Горы Дурынова отделяли нас от базы на южном берегу.
В этих местах понятие «горы» условно. Среди настоящих гор они считались бы просто холмами.
Нас было пять человек. Пять мужчин в одинаковых кухлянках и меховых штанах, с распухшими от мороза и солнца лицами.
На каждом подъеме все соскакивали с нарт и бежали рядом, крича и задыхаясь. Кричать было необходимо, чтобы собаки не останавливались. Я говорил «Давай!» на каждом выдохе, эскимосы — каюры грузовых нарт — коротко вскрикивали: «Хек!»
Семен Иванович молчал. Он вел самую ответственную нарту с аппаратурой. За него ругался Ленька. Он погонял свою упряжку громко и непечатно.
На третьем подъеме я понял, что сейчас умру от теплового удара. Одежду заполонил кипящий пот.
На вершине я остановил собак и стянул через голову кухлянку и свитер. Упряжка понеслась вниз. Мгновенно превратившаяся в жесть ковбойка била меня по спине. Так повторялось раз пять, может быть, больше.
Горы Дурынова занимают по широте сорок километров. В час ночи нарты, раскатываясь, неслись по взлетной полосе аэродрома. При аэродроме имелось шесть домиков. Крайний из них, приткнутый к самому берегу, второй месяц служил нам базой.
За десять дней избушка промерзла насквозь. Мы поставили на пол примус и вскипятили чай. Эскимосы выпили по две кружки и по очереди подали нам руки. Они жили на охотничьем участке в шести километрах к югу от нас.
Я лег на кровать в спальном мешке. Сквозь сон мне было слышно, как Семен Иванович шаркает по полу и гремит угольным ведром. Половину избушки занимала громадная печь, которую звали «Иван Грозный». Остыв, она запускалась долго и трудно.
Я проснулся на другой день от звука собственного голоса. Наверное, говорил сам с собой. Голова казалась большой, как подушка, тело чужим. «Наверное, заболел», — подумал я и куда-то провалился.
Семен Иванович тряс меня за плечо. Он держал в руках тонкий, как вязальная спица, приборный термометр. Я сунул термометр в спальный мешок. Столбик ртути застрял на тридцати девяти и восьмидесяти шести сотых.
Появился Ленька.
— Вот спирт, вот перец, — сказал он. — Ты, начальник, всю ночь погонял собачек.
Я выпил дозу испытанной антипростудной смеси.
Семен Иванович и Ленька серьезно наблюдали за этой процедурой. Распухшие лица их лоснились от вазелина. Они набросили поверх мешка свои меховые куртки и стали возиться с аппаратурой. День тянулся и тянулся без конца. Я то слушал разговоры ребят, то проваливался в короткие смутные обрывки снов.
К вечеру стало совсем нехорошо.
— Другая хворь, — убежденно заключил Семен Иванович. — Врач нужен.
Он потрогал мой лоб. Тяжелая рука сорокалетнего человека щупала его, как щупают материю в магазинах.
— Почем сантиметр? — пошутил я.
— Иди к механикам, — сказал Семен Иванович Леньке.
Я понял, что повезут к врачу. Мне это было безразлично. И больница и врач находились в другом островном поселке, в пятидесяти километрах от аэродрома. Туда добираться на собаках или вездеходом. Единственный на острове вездеход принадлежал аэродрому, на нем подвозили редкие грузы и пассажиров. Неизвестно было только, согласятся ли механики ехать.
Ленька вернулся через двадцать минут, забрал со стола начатую бутылку спирта и исчез.
— Гад, — в неизвестный адрес произнес Семен Иванович.
Вскоре гусеницы затарахтели под окнами. Ленька ввел раскрасневшегося механика Старкова. Семен Иванович поставил на стол чайник и банку конфитюра. Он молча ублажал механика чаем, пока я одевался.
— К докторице, — сказал Старков. — Молоденькая, худенькая. Люблю таких.
Ленька согласно хохотнул. Он притащил откуда-то чугунно-тяжелый тулуп, укутавший меня от макушки до пяток.
Я забрался на сиденье вездехода. Ребята молча стояли рядом. Наверное, им тоже хотелось поехать, но надо было срочно обрабатывать последний маршрут.
— Поехали, — буркнул наконец Семен Иванович и, тяжело переставляя унты, пошел к избушке.
Вездеход, как утка, нырял на застругах и бодро тарахтел гусеницами. В щели кузова