Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старушка умолкла, но не от усталости, а только потому, что Квинтипор вдруг повалился обратно в кровать.
– Тебе плохо? От цветов, верно. Больно запах тяжелый…
– Да что ты, Трулла! Причем тут цветы… И маленькая… ну, госпожа твоя позволила тебя прогнать?
– А-а! – сокрушенно махнула рукой нянька. – До меня ли ей! Ей ни до чего на свете больше дела нет. Ложится, встает, целый день бродит со своей корзиночкой, иной раз даже мурлычет что-то… Но не улыбнется, не рассердится; чудной у бедняжки характер стал. «Ухожу я, цветик мой золотой, ухожу», – говорю ей. «Что ж, ступай, Трулла, ступай,» – отвечает. «Больше уж не приду, ласточка моя». – «Ладно, – говорит, – не приходи, Трулла». Того ли я от нее заслужила!
По щекам старушки опять потекли слезы, она вытерла их уголком платка.
– Поклялась я больше не думать о ней, не портить себе жизнь из-за нее. Да где там! Нешто удержусь? Вот и сейчас ради нее решилась на такой путь. Из Медиолана – сюда.
– Она послала?
– Нет. Ведь император с императрицей взяли ее с собой; говорят, сухой климат ей на пользу. Только старой Трулле лучше других известно, что ее дорогой девочке поможет. Коли есть на свете, что может ее спасти, так только я ей это послать могу.
Она взяла с полу небольшую корзинку и стала ее открывать. Но Квинтипор вскрикнул так, что она вздрогнула:
– Спасти?!
– Ну-ну, только не съешь меня, – я ведь не виновата. У нее сухотка, наверно, с того самого дня, как вы с ней вдвоем с утра до позднего вечера где-то в Байях прошатались, и бедняжка пришла домой вся мокрая, как суслик. С той поры у нее и кашель и бред. Но не бойся: это все вылечит. Только вот не пойму, куда я его сунула.
Она суетливо шарила в корзине, и, пока говорила, на лбу у нее выступили капли пота.
– В Субуре одна женщина живет. У нее какой-то морской лук есть, от которого всякий кашель проходит. Ей самой, еще трехдневному младенцу, мать это снадобье дала, и она с тех пор в жизни ни разу не кашлянула. А ведь сто пятьдесят третий год доживает… Да куда ж, ты, проклятущий, задевался?.. Всем бы принимать это лекарство, да бедному человеку не по карману. Раз в году приносит такую луковицу птица гриф из страны гипербориеев, садится с ней на берег Альбанского озера, и, ежели кто окликнет ее словом, которое ей понравится, она закричит от радости и выронит луковицу… Кажись, нашла. Вот в этом узелке… Нет, где-то в другом месте… А если кто скажет слово, ей неприятное, тот погиб: растерзает его. Оттого такой дорогой этот лук достать его – можно головой поплатиться… Ведь хорошо помню, что завязала его в желтый платок… Но где взять столько денег? И знаешь, что я придумала? Отдала гадалке карнеоловое ожерелье, что магистр мне на свадьбу подарил. Конечно, не ты, а настоящий магистр, мой. Пренестинской Фортуной клянусь! Он убьет меня, как только узнает. Да уж пускай, лишь бы луковица нашлась.
Вдруг хлопнув себя по лбу, она подхватила корзинку.
– Знаю! Я ее из корзины на алтарь богини выронила, когда доставала бараний окорок, который в жертву ей принесла. Молила ее о долгом здравии для моего магистра… Ну, я побежала, всадник! Будешь в наших краях, не обходи наш дом. «Кирная сабинская корова». Смотри не забудь: это наш знак… Ой, бегу, бегу, нету меня здесь!
Выбежав за дверь, она тотчас вернулась. Всадник лежал ничком на кровати.
– Опять спишь? Прямо как моя маленькая ласточка! И то правда, теперь тебе можно.
Квинтипор не шелохнулся.
– Забыла сказать тебе, зачем приходила. Так долго искала дворец твой, что из головы вылетело. Хотела я тебе сказать, что бедная моя ласточка, когда я еще при ней была, тебя поминала.
Квинтипор поднялся, сел. Лицо его было бледно, на лбу от подушки – красные полосы.
– Поминала, говоришь?
– Да ты не робей. Не бранила. Только так, в бреду. Мол, кабы ты знал, как она больна, уж конечно, сдержал бы свое обещание, и тогда она непременно выздоровела бы. Но говорю тебе, это бред был. А ты, поди, и не помнишь, что обещал. Аль помнишь? Ай-яй-яй! По глазам вижу – какое-то озорство. Сам уже знаешь?
– Знаю, – улыбнулся Квинтипор.
Улыбка эта весь день не сходила с его уст. Улыбаясь, сел он в ванну, улыбаясь, одевался, улыбаясь, обставил гиацинтами обе гермы. Улыбался он, когда увидел, как двое ученых разгуливают между колоннами атриума.
Бион тоже улыбался, но немного иронически.
– Наш друг спасен! – кивнул он в сторону Лактанция. – Под знамя его бога хлынула целая армия добровольцев, так что в ветеранах, вроде нашего друга, он уже не нуждается.
Подтрунивая над ритором, Бион ласково трепал его по плечу, и тот, видимо, совсем не сердился.
– Ты совершенно справедливо говоришь, мой Бион, что сам господь решает, какая жертва ему угодна, от кого он ее примет и от кого не примет. В знамениях, им посылаемых, невозможно ошибиться. Во время нашей вчерашней беседы я почувствовал, что яркое сияние откуда-то сверху слепит мне глаза. По описаниям Генесиева лица и твоему рассказу я понял, что и ему было явлено подобное внезапное сияние. Я видел его всю ночь. А теперь больше не вижу.
Квинтипор, улыбаясь, стал им кивать. Они ответили, думая, что он прощается с ними. Он же кивал в знак согласия с Лактанцием: да, с внезапным сиянием дело обстоит именно так! Он сам видел это сияние, отражавшееся на лице Генесия и теперь для ритора невидимое.
Он пошел на форум и стал искать Бенони, торговца божками, там, где встретил его накануне утром, – близ памятника Александру Тиберию. Этот последний, по происхождению еврей, отступился от бога Израиля и даже оказал содействие в поджоге иудейского храма проклятой памяти императору Титу, за что более двухсот лет назад был поглощен адом, где для него варили смолу, конечно, в отдельном котле. Но среди людей память о нем поддерживала эта огромная бронзовая статуя, которую его друг, проклятый император, воздвиг ему как префекту претория и правителю Египта. Хотя на голове у него был лавровый венок полководца, а в руке – свиток законника, черты лица выдавали его национальность, вследствие чего он служил предметом насмешек со стороны римлян и ненависти со стороны евреев. Ни те, ни другие не могли простить ему, что он попал сюда, в общество одетых в бронзу великих людей Вечного города. А он со спокойной, даже немного циничной улыбкой взирал как на выдаваемое глазами римлян презрение, так и на горящую в глазах евреев ненависть.
Здесь обычно и торговал своими богами Бенони, бродя вокруг памятника, но всегда к нему спиной, чтобы вид проклятого евреями соплеменника, проникнув через воспаленные глаза торговца, не переполнил отвращением его душу. Сейчас Бенони не было на месте. Его соседи – лидийский грек, торгующий кремнями, и толстый представительный сириец, которого первый называл торговцем адресами, – объяснили Квинтипору, что Бенони не придет, так как нынче у него суббота, которую он всегда празднует.